Литературные и житейские воспоминания
Поездка в Альбано и Фраскати (Воспоминание об А. А. Иванове)

ПОЕЗДКА В АЛЬБАНО И ФРАСКАТИ
(Воспоминание об А. А. Иванове)

В один из прекраснейших октябрьских дней 1857 года старая наемная карета тихо катилась, дребезжа стеклами, по шоссе, ведущему от Рима в Альбано.

«форестиера»: покойный живописец Иванов, В. П. Боткин 1* и я. Впрочем, название «форестиера» могло применяться только к Боткину и ко мне. Иванов — или, как его величали от трактира Falcone до Cafe Greco — il signor Alessandro 1 — и по одежде и по привычкам давно стал коренным римлянином.

День стоял удивительный — и уже точно не доступный ни перу, ни кисти: известно, что ни один пейзажист, после Клод Лорреня, не мог справиться с римской природой; писатели оказались также несостоятельными (сто́ит лишь вспомнить «Рим» Гоголя и др.). А потому скажу только, что воздух был прозрачен и мягок, солнце сияло лучезарно, но не жгло, ветерок залетал в раскрытые окна кареты и ласкал наши, уже немолодые, физиономии — и мы ехали, окруженные каким-то праздничным, осенним блеском и с праздничным, тоже, пожалуй, осенним чувством на душе.

Мы накануне, вместе с Ивановым, ходили в Ватикан; он был в ударе, не дичился и не ёжился, говорил охотно и много. Он говорил нам о различных школах итальянской живописи, которую изучил подробно и добросовестно; все его суждения были дельны и проникнуты уважением к «старым мастерам». Перед Рафаэлем он благоговел. Известно, что на Иванова некогда имел сильное влияние Овербек: он уяснил ему Рафаэля; но когда Овербек пошел дальше, к Перуджино и его предшественникам, Иванов остановился; русский здравый смысл удержал его на пороге того искусственного, аскетического, символического мира, в котором потонул германский художник; зато идеалист Иванов остался навсегда в глазах Овербека грубым реалистом. Иванов глубоко сожалел о современном направлении наших художников (один из них при мне величал Рафаэля ) и рассказывал нам кое-что о Брюллове и о Гоголе, которого называл постоянно Николаем Васильичем. Из его почтительных, но осторожных отзывов о нашем великом писателе можно было заключить, что он особенно хорошо изучил его. Гоголь нисколько не понимал Иванова, хотя превозносил его «Явление Христа»; ведь тот же Гоголь приходил в восторг от «Последнего дня Помпеи»; а любить эти две картины в одно и то же время значит не понимать живописи. Иванов с особенным сочувствием упоминал о страшном впечатлении, произведенном на Гоголя всеобщим осуждением его «Переписки»; об этом, да еще о 1848 годе, Иванов говорил не иначе как с содроганием. Может быть, ему в голову приходило, что «вот и мою картину, пожалуй, так же разбранят», а в началах, которые чуть было не восторжествовали в 1848 году, он почему-то видел конец и разорение всякого художества.

Речь зашла и об его картине. Мы ее тогда не видали, и он собирался отпереть свою студию дня на три, что он и исполнил несколько недель спустя. Он утверждал, что она еще далеко не кончена, и сообщил нам любопытные подробности о своей поездке в Германию, к одному известному ученому 2*, воззрение которого совпадало с тем, что он, Иванов, хотел выразить в своей картине. Он намеревался пригласить этого ученого в Рим для того, чтоб тот решил, точно ли соответствует картина вышесказанному воззрению.

По словам Иванова, Штраус, вероятно, принял его за сумасшедшего, тем более что разговор происходил со стороны Штрауса на латинском, а со стороны Иванова на итальянском языке, так как Иванов не понимал по-немецки; должно притом заметить, что Иванов плохо понимал по-латыни, а Штраус — по-итальянски. Живо помню я наивное, почти трогательное удивление Иванова, когда мы с Боткиным начали объяснять ему, что если бы даже Штраус согласился приехать в Рим, или, точнее, если бы ему позволили туда приехать, все-таки бы он не мог решить, достиг ли Иванов своей цели и передал ли его образ мыслей, потому что для этого еще нужно было особенное понимание живописи, которым Штраус едва ли обладал. Он мог не узнать воплощение своего собственного воззрения или, наоборот, увидеть это воплощение там, где его не было.

— Так-с, так-с, — повторил Иванов, добродушно осклабляясь, пришепетывая и мигая. — Это очень инте-ресно-с (любимое его словцо). Этого мне в голову не приходило-с.

Долгое разобщение с людьми, уединенное житье с самим собою, с одной и той же, постоянной, неизменной мыслью, наложило на Иванова особую печать; в нем было что-то мистическое и детское, мудрое и забавное, всё в одно и то же время; что-то чистое, искреннее и скрытное, даже хитрое. С первого взгляда всё существо его казалось проникнуто какою-то недоверчивостью, какою-то то суровой, то заискивающей робостью; но когда он привыкал к вам — а это происходило довольно скоро, — его мягкая душа так и раскрывалась. Он внезапно хохотал от самой обыкновенной остроты, удивлялся до онемения самым общепринятым положениям, пугался каждого немного резкого слова (помнится, однажды он даже подпрыгнул, услышав от одного из нас, что такая-то известная русская писательница — глупа) — и вдруг произносил слова, исполненные правды и зрелости, слова, свидетельствовавшие об упорной работе ума замечательного. К сожалению, воспитание получил он слишком поверхностное, как бо́льшая часть наших художников.

Усидчивым трудом он старался восполнить этот недостаток. Древний мир ему был хорошо знаком, он изучил ассирийские древности (они были ему нужны для его будущих картин); библию, и в особенности евангелие, он знал от слова до слова. Он охотнее слушал, чем говорил, и, несмотря на всё это, беседовать с ним было истинным наслаждением: столько было в нем добросовестного и честного желания истины. На наши вечеринки он приходил всегда первый и, как только завязывался спор, с напряженным и терпеливым вниманием следил за развитием мысли каждого. В числе русских, живших тогда в Риме, находился один добрый и неглупый малый, но с потемками в голове и с спутанным языком; Иванов позже всех нас махнул на него рукой. Литература и политика его не занимали: он интересовался вопросами, касавшимися до искусства, до морали, до философии. Однажды кто-то принес к нему тетрадку удачных карикатур; Иванов долго их рассматривал — и, вдруг подняв голову, промолвил: «Христос никогда не смеялся». Его везде принимали с радостью; один вид его лица с широким белым лбом, усталыми добрыми глазами, нежными, как у ребенка, щеками, заостренным носом и забавно сложенным, но приятным ртом — вызывал невольное сочувствие и привет в сердце каждого. Роста он был небольшого, приземист, плечист; вся его фигура — от бородки клинушком до пухлых, короткопалых ручек и проворных ножек с толстыми икрами — дышала Русью, и ходил он русской походкой. Он не был самолюбив, но о своем труде имел высокое понятие: недаром же он положил в него все свои силы и надежды.

Веттурин наш остановился у плохой остерии, чтоб дать лошадям отдохнуть и самому выпить «фолиетту». Мы тоже вышли и спросили себе сыру с хлебом. Сыр оказался скверный, хлеб недопеченный и кислый, но мы ели наш скудный завтрак с тем веселым и светлым ощущением постоянно присущей красоты, которое кажется разлитым в римском воздухе во всякое время, особенно в золотые, осенние дни. Черноглазая и смуглая девочка в пестром рубище и босая, дочь хозяина, спокойно и даже гордо поглядывала на нас с каменного порога своего столом и снисходительно выслушивая жалобы нашего возницы на плохие времена, недостаток форестиеров и т. д. Впрочем, Иванов, которым внезапно овладело тревожное нетерпение, не дал ему слишком распространяться. Мы отправились дальше.

— Надо будет завтра опять туда пойти, — заметил Боткин, — а оттуда вы, по-вчерашнему, приходите к нам обедать. (Мы с Боткиным каждый день обедали в Hôtel d’Angleterre, за общим столом.)

— Обедать? — воскликнул Иванов и вдруг побледнел.— Обедать! — повторил он. — Нет-с, покорно благодарю; я и вчера едва жив остался.

Мы подумали, что он, шутки ради, намекает на сделанное им накануне излишество (он вообще ел чрезвычайно много и жадно), — и начали уговаривать его.

— Нет-с, нет-с, — твердил он, всё более бледнея и теряясь. — Я не пойду; там меня отравят.

— Как отравят?

— Да-с, отравят, яду дадут. — Лицо Иванова приняло странное выражение, глаза его блуждали...

Мы с Боткиным переглянулись; ощущение невольного ужаса шевельнулось в нас обоих.

— Что вы это, любезный Александр Андреевич, как это вам яду дадут за общим столом? Ведь надо целое блюдо отравить. Да и кому нужно вас губить?

— Видно, есть такие люди-с, которым моя жизнь нужна-с. А что насчет целого блюда... да он мне на тарелку подбросит.

— Кто — он?

— Да гарсон-с, камериере.

— Гарсон?

— Да-с, подкупленный. Вы итальянцев еще не знаете; это ужасный народ-с, и на это преловкие-с. Возьмет да из-за бортища фрака — вот эдаким манером щепотку бросит... и никто не заметит! Да меня везде отравливали, куда я ни ездил. Здесь только один честный гарсон-с и есть — в Falcone, в нижней комнате... на того еще можно пока положиться.

— Ну, вот что я вам предлагаю, Александр Андреевич, — начал он, — вы приходите завтра к нам обедать как ни в чем не бывало, а мы всякий раз, как наложим тарелки, поменяемся с вами...

На это Иванов согласился, и бледность с лица его сошла, и губы перестали дрожать, и взор успокоился. Мы потом узнали, что он после каждого слишком сытного обеда бежал к себе домой, принимал рвотное, пил молоко...

Бедный отшельник! Двадцатилетнее одиночество не обошлось ему даром.

Полчаса спустя мы были уже в Альбано. Иванов вдруг оживился и бросился нанимать лошадей для поездки в Фраскати. Из разных закоулков привели нам трех дурно оседланных и разбитых кляч. После долгого словопрения с их хозяевами, в течение которого я имел случай подивиться железной настойчивости Иванова, мы, наконец, согласились в цене, взобрались на своих россинантов и двинулись в направлении к Фраскати. Дорога шла в гору по так называемой «галерее», вдоль целого ряда великолепных вечнозеленых дубов. Каждому из этих дубов минуло несколько столетий, и уже Клод Лоррень и Пуссен могли любоваться их классическими очертаниями, в которых мощь и красота сливаются так, как ни в одном другом мне известном дереве. Эти дубы да зончатые пинии, кипарисы и оливы удивительно идут друг к другу; они составляют часть того особенного созвучного аккорда, который преобладает в природе римских окрестностей. Внизу синело и едва дымилось круглое Альбанское озеро, а вокруг, по скатам гор и по долинам, и вблизи и вдали, расстилались волшебно-прозрачной пеленой божественные краски... Но я обещался не вдаваться в описания. Поднимаясь всё выше и выше, проезжая через приветные, светлые, именно светлые леса, по изумрудной, словно летней, траве, — мы добрались наконец до маленького городка, называемого Rocca di Papa 2

Мы слезли с лошадей на небольшой площадке против церкви, построенной в ломбардском вкусе с завитушками на фасаде, и присели на минутку у колодца с серебристой водой, с папским гербом и латинской надписью на полуразбитой колонне. От площадки во все стороны расходились тесные улицы, извилистые и крутые, как лестницы. Оборванные мальчишки тотчас сбежались посмотреть на нас и получить обычную дань, несколько «паолов»; кой-где выглянули женские, большей частью старушечьи, головы, раздались звуки ясно-гортанных голосов; вдали, как видение, показалась, посреди узкого прохода, стройная красавица в альбанском костюме и, картинно постояв в почти черной тени, падавшей от каменных стен, тихо повернулась и исчезла. Нагруженный осел прошел мимо, скрыпя своими корзинами, осторожно выступая и шлепая подковками по крупным камням мостовой; следом за ним важно шагал, словно консул какой-нибудь, суровый мужчина в синем запачканном плаще, закрывавшем нижнюю часть его лица, и в дырявой высокой шляпе, которую он, вероятно, ни перед кем не ломал, Иванов достал из кармана корку хлеба, прикорнул на край колодца и начал есть, держа поводья лошади в одной руке и изредка помакивая хлеб в холодную воду. Всякий след тревоги исчез с его лица; оно сияло удовольствием мирных художнических ощущений; в эту минуту он не нуждался ни в чем на свете, и сам он мне показался достойным предметом для художника, на этой площадке любимого живописцами городка, перед этой темной церковью, из-за которой серо-лиловые горы легко и высоко возносились в лучезарную воздушную бездну. Бедный Иванов! Жить бы ему там годы да годы... А смерть уже караулила его.

малый лет двадцати двух, с связанными назад руками, в сопровождении двух жандармов верхом.

— Что такое он сделал? — спросил одного из них Иванов.

— Пырнул ножом — «ha dato una coltellata», — равнодушно отвечал жандарм.

— причем обнажились его крупные, белые зубы, — и дружелюбно кивнул мне головой. Крестьянка, тут же стоявшая за низкой оградой, на которую взобралась ее коза, тоже улыбнулась, показала нам такие же сверкающие зубы, посмотрела сперва на него, потом на нас и опять улыбнулась.

— Счастливый народец! — заметил Иванов.

Мы довольно поздно прибыли в Фраскати. Последний поезд железной дороги отходил через три четверти часа; мы только успели сбегать в соседнюю виллу с прекрасным садом; я забыл ее название. Несколько дней перед поездкой в Альбано мы с Ивановым в Тиволи ходили по Villa d’Este и не могли довольно налюбоваться этой, едва ли не самой замечательной из монументальных, громадных, великолепных вилл, не из тех, которые внушили Тютчеву его прелестное стихотворение 3*, а из тех, при виде которых являются вашему воображению и кардиналы и принцы времен Медичисов и Фарнезе, возникают поэмы Ариоста и «Декамерон», и картины Павла Веронеза с их бархатом, шелком и блеском, с жемчужными ожерельями на шеях белокурых красавиц, рассеянно внимающих звукам теорбов и флейт, с павлинами и карликами, с мраморными статуями, олимпийскими богами и богинями на раззолоченных потолках, с гротами, козлоногими сатирами и фонтанами. В Фраскати мы торопливо обежали всю виллу, взглянули на нее снизу, спустились по каскаду террас ее искусственного сада. Помнится, нас там особенно сильно поразило зрелище вечерней зари. Нестерпимо пышным заревом, пылающим потоком кровавого золота, вливалась она в огромный четырехугольник мраморного окна на конце высокого сквозного коридора с легкими, словно кверху летевшими, колоннами.

Несколько времени потом мне всё казалось, как будто на самом лице моем и на лицах моих товарищей сохранился горячий отблеск этого пожара.

— все эти черты, немного крупные вблизи, но с неподражаемым отпечатком величия, простоты и какой-то дикой грации...

— Надо будет показать вам Марианину (известную натурщицу), — заметил вдруг вполголоса Иванов... Он нам потом показал ее.

Вечный город скоро принял нас в свои недра. Мы пошли пешком по его уже потемневшим улицам. Иванов проводил нас до Piazza di Spagna 3 и мы разошлись, унося в душе впечатление светло проведенного дня.

которая составляет одну из принадлежностей нашей северной столицы. Он с озабоченным видом отвечал на мое приветствие; он только что вышел из Эрмитажа; морской ветер крутил фалды его мундирного фрака; он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпу. Картина его уже была в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки. Несколько дней спустя я уехал в деревню, а недели через две дошла до меня весть об его кончине... Вспомнился мне тот почти суеверный ужас, с которым он всегда отзывался о Петербурге и о предстоящей поездке туда...

Я не намерен входить теперь в подробный разбор достоинств и недостатков известной картины Иванова; другие это сделали и, вероятно, еще сделают гораздо лучше меня. Мне хочется сказать только несколько слов о том, каким мне представляется талант Иванова и как я понимаю его значение. Покойный А. С. Хомяков поместил в «Русской беседе» статью, написанную, как и всё, что выходило из-под его пера, увлекательно, но с которой я не мог согласиться. По его понятию, Иванов был чистый и сильный художник, проникнутый религиозным чувством, прямо вышедший из недр русской жизни. Появившись в эпоху безверия и всеобщего упадка искусства, он, из глубины своего смиренного и верующего сердца, извлек новое воплощение христианского догмата и тем положил основание и собственно русской живописи и возрождению живописи вообще. Такое воззрение кажется и утешительным и логически правильным; но, к сожалению, оно мало согласно с истиной. Что Иванов во всех стремлениях своих остался русским человеком — это неоспоримо; но он был русским человеком своего, то есть нашего, переходного времени. Он, так же как и все мы, не вступил еще в обетованную землю; он предвидел ее издали, он ее предчувствовал, но он умер, не достигнув ее рубежа. Он не принадлежал к числу гармонических и самобытных творцов-художников (их еще нет у нас на Руси); самый талант его, собственно живописный талант, был в нем слаб и шаток, в чем убедится каждый, кто только захочет внимательно и беспристрастно взглянуть на его произведение, в котором всё есть: и трудолюбие изумительное, и честное стремление к идеалу, и обдуманность — словом, всё, кроме того, что только одно и нужно, а именно: творческой мощи, свободного вдохновения. И над Ивановым возымел свою силу роковой закон разрозненности отдельных частей, составляющих полное дарование, тот закон, который до сих пор еще тяготеет над всем русским искусством. 

Имей он талант Брюллова, или имей Брюллов душу и сердце Иванова, каких чудес мы были бы свидетелями! Но вышло так, что один из них мог выразить всё, что хотел, да сказать ему было нечего, а другой мог бы сказать многое — да язык его коснел. Один писал трескучие картины с эффектами, но без поэзии и без содержания; другой силился изобразить глубоко захваченную, новую, живую мысль, а исполнение выходило неровное, приблизительное, неживое. Один, если можно так выразиться, — правдиво представлял нам ложь; другой — ложно, то есть слабо и неверно, представлял нам правду. Говорят, Иванов тридцать раз с лишком списал голову Аполлона Бельведерского и открытую им в Палермо голову византийского Христа и, постепенно их сближая, добился, наконец, своего Иоанна Крестителя... Не так творят истинные художники! А между тем, если уже выбирать из двух направлений, — лучше, в тысячу раз лучше пойти за Ивановым, пока еще не явился настоящий вождь! Мысль одарена особенной силой; она сквозит и светится даже при недостаточном исполнении, особенно когда человек бескорыстно, до самопожертвования служил ей, как Иванов. Не было еще на свете жертвы, принесенной совершенно даром. Иные могут возразить, что Иванов напрасно хватался за то, что было свыше сил его: могут указать на первые эскизы его картины, в которых содержание не так глубоко, зато исполнение естественнее и живее. В возможности этого стремления к недосягаемому есть, конечно, что-то ненормальное, что-то даже трагическое; но если это стремление происходит из источника чистого, оно все-таки, и не удавшись вполне, не достигнув цели, может принести пользу великую. Молодой человек, подпавший под влияние Брюллова, уже тем самым, по всей вероятности, погиб как художник (сколько мы видели тому примеров!); напротив — молодой человек, понявший и полюбивший внутренний свет, сквозящий в творениях Иванова, может развиться и пойти далеко, если только природа не отказала ему в даровании. Иванов, этот труженик и мученик, упал на полдороге, обессиленный, неоцененный, но он шел к истине, и будущий его наследник, тот «еще неведомый избранник», пойдет по его дороге, по дороге, впервые проложенной им.

Предвижу еще возражение. Могут сказать: да зачем же изучать Иванова, неполного, неясного мастера, когда есть великие, несомненные, победоносные образцы? Зачем намек, когда есть громкое слово? Но, во-первых, Иванов, как самобытная русская натура, ближе и сильнее говорит молодым русским сердцам: он им и понятнее и дороже; а во-вторых, в том-то и состоит его великая заслуга, заслуга идеалиста, мыслителя, что он указывает на образцы, приводит к ним, будит, шевелит; сам не удовлетворяет и не допускает в других дешевого удовлетворения; что он заставляет своих учеников задавать себе высокие, трудные задачи, а не удовольствоваться мастерским исполнением каких-нибудь ракурсов и прочих технических фокусов, которыми так гордятся последователи Брюллова. С этой точки зрения самые недостатки Иванова полезнее многих дюжинных красот.

Здесь не место входить в рассматривание того, в чем собственно состояла мысль Иванова; но я не могу окончить мою статейку, не изъявив желания, чтобы оставленный им альбом рисунков из жизни Христа явился в свет. Альбом этот находится теперь в руках его брата. В этих замечательных рисунках яснее выступает основная мысль, руководившая Иванова; в них его не стесняла кисть, которой он не вполне владел, особенно под конец жизни, когда самые глаза, изнуренные напряженным и непрестанным трудом, начинали изменять ему. И в картине его фигура Христа, как известно, удалась ему больше всех других; особенно значительна она на эскизе, принадлежащем В. П. Боткину... Фотографические снимки с этого эскиза были бы истинным подарком для всех почитателей честного, доброго, несчастного русского художника Александра Иванова.

1861

ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА

Неполный черновой автограф со слов: «как только завязывался спор» (с. 77, строки 42—43). 5 л. Хранится в отделе рукописей Slave 74; описание см.: p. 64; фотокопия: ИРЛИ, Р. I, оп. 29, № 276.

Беловой автограф, 5 л. Хранится в Одесской государственной библиотеке.

«я уехал в деревню» (с. 83, строки 4—5) — рукой Тургенева; далее — неизвестной рукой. Хранится в отделе рукописей Bibl Nat, Slave 80; описание см.: Mazon, p. 64: микрофильм: Р. I, оп. 29, № 392.

Век, 1861, № 15, с. 521—526.

Т, Соч, 1874, ч. 1, с. 91—103.

т. 1, с. 84—96.

Впервые опубликовано: Век, 1861, № 15, с подписью: Ив. Тургенев. 

Печатается по тексту

Стр. 76, строки 17—18: «с особенным сочувствием» вместо «с собственным сочувствием».

Стр. 77, строка 20: «проникнуто» вместо «проникнутое».

«Поездка в Альбано и Фраскати» — первая по времени создания глава «Литературных и житейских воспоминаний».

Тургенев писал ее, прервав работу над «Отцами и детьми», в феврале — марте 1861 года для начавшего выходить в 1861 году журнала «Век». Первое упоминание об этом произведении сохранилось в письме к П. В. Анненкову от 15 (27) февраля 1861 г., где Тургенев сообщал: «... работа подвигается помаленьку; статья для „Века“ скоро будет окончена». Через месяц, 14 (26) марта, писатель уведомлял А. В. Дружинина: «... спешу предварить Вас, что я кончил статью для „Века“ под названием: „Прогулка в Альбано и Фраскати“ — и завтра же начну ее переписывать — и через два-три дня ее вышлю к Вам. Очень был бы я рад, если б она Вам понравилась». «На днях отправляю статейку в „Век“», — писал Тургенев Анненкову 22 марта (3 апреля) 1861 г., а 7 (19) апреля Анненков известил Тургенева о получении рукописи (см. ниже, с. 366).

Основу «Поездки в Альбано и Фраскати» составили воспоминания о встречах с художником А. А. Ивановым в Риме в октябре 1857 г., когда Тургенев впервые познакомился с ним. Впечатления от знакомства с Ивановым и его картиной «Явление Христа народу» Тургенев изложил 31 октября (12 ноября) 1857 г. в письме к Анненкову, которое можно считать первым наброском появившихся через три с лишним года воспоминаний.

О том, как подействовало на Тургенева обаяние личности и таланта Иванова, свидетельствуют его письма из Рима, в которых, часто упоминается это имя. «Из здешних художников, — пишет он 3 (15) ноября 1857 г. Е. Е. Ламберт, — самый замечательный Иванов — и в его картине (которую он мне показал под секретом) есть первоклассные красоты».

Вместе с В. П. Боткиным и В. А. Черкасским Тургенев в феврале 1858 г., незадолго до отправки картины Иванова в Петербург, помогал художнику в составлении письма-прошения на имя президента Академии художеств вел. княгини Марии Николаевны (см.: Зуммер Вс. Ал. Иванов о Тургеневе. — Родная земля, 1919, № 2, с. 12—14).

«Сейчас я прочел в газетах известие о смерти Иванова — и совершенно оглушен этим ударом, — писал Тургенев Черкасскому. 9 (21) июля 1858 г. — <...> Что значит эта смерть? Уж полно, холера ли это? — Не отравился ли он? Бедный! — Вспоминаю я его ужас при мысли о Петербурге, его предчувствия: они сбылись! А мы еще так недавно в Петербурге давали в честь его обед, пили его здоровье. — Нет, решительно: ни России, ни порядочным русским не везет». Начиная 21 июля (2 августа) 1858 г. свое письмо к Полине Виардо этим «известием, горестным для всех русских», Тургенев писал об Иванове: «Несчастный! после двадцати пяти лет труда, лишений, нищеты, добровольного заточения, в тот самый момент, когда его картина была выставлена, еще до получения какой-либо награды, прежде даже, чем он убедился в успехе этого творения, которому он посвятил всю свою жизнь, — смерть...» И далее: «Что касается его картины, то она, конечно, принадлежит к той эпохе искусства, в которую мы вступили немногим более столетия назад, и это, надо в том сознаться, эпоха упадка. Это уже не чистая и простая живопись: это — философия, поэзия, история, религия. В картине есть вопиющие недостатки, но это всё же значительная вещь, произведение серьезное, возвышенное, влияния которого нужно желать в России, хотя бы как противодействия школе, основанной Брюлловым...» (пер. с франц.).

Многочисленные статьи об Иванове, появившиеся после его смерти, и в первую очередь А. С. Хомякова [1], А. И. Герцена [2], Н. Г. Чернышевского [3], определили характер статьи Тургенева, в которой соединились мемуарный, художественный и публицистический элементы.

На первом листе сохранившегося чернового автографа Тургенев сверху набросал несколько строк, которые были впоследствии развиты в его статье:

«изучил ассирийские древности — знал библию наизусть.

Приходил всегда первый — серьезно.

Литер<атура> и политика его не занимала.

Самобытен — по складу души, не по его произведению».

Высоко оценивая творчество Иванова и видя в нем художника, способного возглавить в искусстве направление, которое могло бы противостоять «брюлловскому марлинизму», Тургенев не был склонен, как это делали славянофилы, поднимать его над всем мировым искусством.

менее стремится подчеркнуть «пользу великую» его искусства. На полях чернового автографа он вписывает отрывок, в котором утверждает это, парируя возможные возражения: «Иные могут возразить ~ принести пользу великую» (с. 84, строки 23—32).

Уже после того как в черновом автографе была написана последняя фраза статьи, поставлены дата и подпись, Тургенев вписал, также в форме ответа на возможное возражение, еще один крайне важный абзац о самобытности Иванова и его заслуге перед искусством: «Предвижу еще возражение ~ дюжинных красот» (с. 84—85, строки 43—14).

Переписывая статью набело (первый беловой автограф), Тургенев снова делает существенные вставки на полях. В частности, были вписаны следующие строки: 1) «Известно, что на Иванова ~ грубым реалистом» (с. 75—76, строки 32—6); 2) «Усидчивым трудом ~ он знал от слова до слова» (с. 77, строки 34—38); 3) «На наши вечеринки ~ Христос никогда не смеялся» (с. 77—78, строки 41—9). 

Стилистически текст первого белового автографа незначительно отличается от печатного.

Неясно происхождение второго белового автографа, который лишь в единичных случаях и очень несущественно отличается от публикации в «Веке» (см. раздел «Варианты» в изд.: т. XIV). Возможно, Тургенев переписывал статью уже с печатного текста, готовя рукопись для переводчика. В пользу этого предположения говорит и то обстоятельство, что последние страницы рукописи написаны не рукой Тургенева, а в конце дана библиографическая ссылка на журнал «Век». Однако переводы этой статьи в печати не обнаружены.

Полемический характер статьи, сдержанная оценка картины Иванова, резкие суждения в адрес Брюллова вызвали нарекания критики. Так, уже Анненков, не соглашаясь с одним из существенных положений характеристики Иванова, писал Тургеневу 7 (19) апреля 1861 г.: «Статью Вашу я получил и уже передал ее Дружинину <...> В статье я вычеркнул только анекдот о вечерах у Гоголя, так как он приведен уже у Кулиша. Всё остальное прекрасно, хотя мысль, что Иванов технически не свободен, вряд ли верна. Он духовно не свободен, а потому и технику заставил насильственно идти мерным, архиерейским шагом» (Труды ГБЛ, вып. 3, с. 119—121).

«К сожалению, подробности, сообщаемые нашим даровитым романистом, более характеризуют причуды и внешность, чем душу художника Иванова, — писал он. — Кроме того, статья г. Тургенева проникнута каким-то странным элементом, выражающимся в самом тоне рассказа, в нем есть что-то прожектерское, как бы исходящее от высшего существа к низшему» (Дестунис Г. Иванов и Брюллов перед судом И. С. Тургенева. — Светоч, 1861, кн. 9, с. 79). Вступился Дестунис и за Брюллова: «Не робок был Брюллов, но и он задумался бы, если бы предвидел, что один из самых даровитых наших писателей, И. С. Тургенев, назовет его картины „трескучими эффектами без содержания и поэзии“, а Иванову откажет в „творческой силе“» (там же, с. 83).

С мнением Дестуниса согласился В. Р. Зотов, который считал, что Тургенев обрисовал «знаменитого художника несколько с комической стороны» (Зотов В. Иванов и его картины. — Северное сияние, 1826, № 1, стлб. 67).

Полемизировал с Тургеневым, не называя его имени, но цитируя его воспоминания, и В. В. Стасов в своей статье «Живописец А. А. Иванов», написанной в 1861—1862 годах, но опубликованной лишь в 1880 году. Стасов писал, что Иванов низведен Тургеневым «на степень полезного учителя для других, вехи, указательного столба для будущих художников, а сам — неудачник, недоросток, лишенный и огня, и творческой мощи, и вдохновения» (ВЕ, 1880, № 1, с. 179).

Стр. 75. итальянские города, Альбано — в 20 км к юго-западу, Фраскати — в 17 км к юго-востоку от Рима.

Веттурин — извозчик (итал. — vetturino).

итал. — forestiere).

... после Клод Лорреня... — Лоррен (Lorrain) Клод, наст. фамилия Желле (1600—1682), французский пейзажист; с ранних лет учился и жил в Италии. 

«Рим» Гоголя... — Белинский писал о повести «Рим» (1842), что в ней «есть удивительно яркие и верные картины действительности», но «есть и косые взгляды на Париж и близорукие взгляды на Рим, и — что всего непостижимее в Гоголе — есть фразы, напоминающие своею вычурною изысканностью язык Марлинского» (Белинский, т. 4, с. 427).

... на Иванова некогда имел сильное влияние Овербек... — Овербек Фридрих Иоганн (1789—1869), немецкий художник, основатель братства «назарейцев» в Риме, члены которого выступали против современной академической живописи, противопоставляя ей искусство раннего Возрождения. В 1830-х годах, в первый период своего пребывания в Риме, Иванов был близок к Овербеку (см.: Алпатов М. Александр Андреевич Иванов. Жизнь и творчество. М., 1956. Т. 1, с. 138—140).

Стр. 76. Перуджино — Перуджино Пьетро (1446—1524), итальянский живописец, предшественник и учитель Рафаэля.

... один из них при мне величал Рафаэля бездарным... — Тургенев имеет в виду художника Е. С. Сорокина (1821—1892), о котором писал Анненкову 31 октября (12 ноября) 1857 г.: «Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и „все“ дрянь, а сам чепуху пишет». Отголоски этих впечатлений, почерпнутых писателем в Риме, имеются в «Отцах и детях» (гл. X).

... рассказывал нам кое-что ~ о Гоголе... — С Гоголем Иванов познакомился около 1838 г. в Риме и неизменно до самой смерти Гоголя поддерживал с ним тесные дружеские отношения. Кисти Иванова принадлежит один из лучших портретов Гоголя (1841). См.: Машковцев Н. Г. Гоголь в кругу художников. М., 1955. с. 63—131.

Гоголь ~ превозносил его «Явление Христа...» — «Выбранных местах из переписки с друзьями» статью «Исторический живописец Иванов. (Письмо к гр. Матв. Ю. В<иельгорско>му)» (Гоголь, —337).

... Гоголь приходил в восторг от «Последнего дня Помпеи»... — В статье «Последний день Помпеи» (1834) Гоголь писал: «Картина Брюллова — одно из ярких явлений 19 века. Это — светлое воскресение живописи, пребывавшей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии». И далее: «Картина Брюллова может назваться полным, всемирным созданием» (т. 8, с. 107, 109).

... о 1848 годе Иванов говорил не иначе, как с содроганием... — А. И. Герцен, который в 1848 году жил в Риме и встречался с Ивановым, пишет в статье «А. Иванов» (1858): «Настал громовый 1848 год, я жил на площади, Иванов плотнее запирался в своей студии, сердился на шум истории, не понимал его, я сердился на него за это. К тому же он был тогда под влиянием восторженного мистицизма и своего рода эстетического христианства. Тем не менее иногда вечером Иванов приходил ко мне из своей студии и всякий раз, наивно улыбаясь, заводил речь именно о тех предметах, в которых мы совершенно расходились» (Герцен,

... Д. Штраусу, автору «Жизни Иисуса Христа». — Штраус (Strauss) Давид Фридрих (1808—1874), немецкий философ, теолог и историк; в своей книге «Жизнь Иисуса» («Das Leben Jesu», 1835), не отрицая исторического существования Иисуса Христа, доказывал, что евангельские предания о нем — мифы, порожденные духовной «субстанцией» эпохи, имеющие более позднее происхождение. Иванов был близок к Штраусу в психологической интерпретации историко-мифологического события (см.: Алленов М. М. Александр Андреевич Иванов. М.: Изобразительное искусство, 1980, с. 173—174).

Стр. 78. Литература и политика его не занимали... — Перепечатывая статью Тургенева в своей книге об Иванове, М. П. Боткин по поводу этого утверждения замечал: «Насколько сильно современное политическое движение занимало Иванова, начиная с 1847 и 1848 года, доказывают его письма и записные книжки этого времени» (Александр Андреевич Иванов. Его жизнь и переписка 1806—1858 гг. Издал Михаил Боткин. СПб., 1880).

Остерия — трактир (итал. osteria).

мерка (около полулитра) для вина (итал.

Стр. 80. «паолов»... — Паоло — итальянская серебряная монета.

Стр. 81. ... внушили Тютчеву его прелестное стихотворение... — Тургенев цитирует в своем примечании стихотворение Ф. И. Тютчева «Итальянская villa» (1837).

древний итальянский город в северо-восточных окрестностях Рима; расположенная там вилла Эсте была построена в 1549 г.

Стр. 82. ... времен Медичисов... — Медичи — род, с перерывами правивший во Флоренции с 1434 по 1737 г.

старинный итальянский княжеский род, к которому принадлежали многие государственные деятели энохи Возрождения.

Стр. 83. Картина его уже была в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки. — Тургенев имеет в виду прежде всего статью В. Толбина «О картине господина Иванова» (Сын отечества, 1858, № 25, 22 июня), написанную с позиций академического направления. Об оскорбительном отношении к Иванову правительственных кругов Петербурга см.: т. III, с. 569; Герцен, т. 13, с. 323—326, 352, 391—392.

«еще неведомый избранник»... — Строка из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Нет, я не Байрон, я другой...» (1832).

Стр. 85. ... альбом рисунков из жизни Христа... — Этот альбом был издан братом художника С. А. Ивановым под названием «Изображение из священной истории оставленных эскизов А. Иванова» (Берлин, 1884—1887. Вып. 1—14).

— В настоящее время этот эскиз находится в Государственном Русском музее (Ленинград).

1 от трактира Фальконе до Греческого кафе — господин Александр (итал).

2 Скала папы

3 Площади Испании (итал.).

1* И он уже теперь не существует.

2* Д. Штраусу, автору «Жизни Иисуса Христа».

3*
И кипарисной рощей заслонясь... и т. д.

[1] Хомяков А. С. Картина Иванова. — Рус беседа, 1858, № 3, с. 1—22.

— Колокол, 1858, 1 сентября, л. 22.

[3] Чернышевский Н. Г. Заметка по поводу предыдущей статьи. — Совр, 1858, № 11, с. 175—180.

Раздел сайта: