Речь по поводу открытия памятника А. С. Пушкину в Москве

<РЕЧЬ ПО ПОВОДУ ОТКРЫТИЯ ПАМЯТНИКА А. С. ПУШКИНУ В МОСКВЕ>

Мм. гг.! Сооружение памятника Пушкину, в котором участвовала, которому сочувствует вся образованная Россия и на празднование которого собралось так много наших лучших людей, представителей земли, правительства, науки, словесности и искусства,-- это сооружение представляется нам данью признательной любви общества к одному из самых достойных его членов. Постараемся в немногих чертах определить смысл и значение этой любви. Пушкин был первым русским художником-поэтом. Художество, принимая это слово в том обширном смысле, который включает в его область и поэзию,-- художество как воспроизведение, воплощение идеалов, лежащих в основах народной жизни и определяющих его духовную и нравственную физиономию,-- составляет одно из коренных свойств человека. Уже предчувствуемое и указанное в самой природе, художество--искусство - является, правда, тоже как подражание, но уже одухотворенное в самой ранней поре народного существования, как нечто отличительно-человеческое. Дикарь каменного периода, начертавший концом кремня на приспособленном обломке кости медвежью или лосиную голову, уже перестал быть дикарем, животным. Но только тогда, когда творческой силою избранников народ достигает сознательно-полного, своеобразного выражения своего искусства, своей поэзии - он тем самым заявляет свое окончательное право на собственное место в истории; он получает свой духовный облик и свой голос - он вступает в братство с другими, признавшими его народами. Недаром же Греция называется родиной Гомера, Германия - Гёте, Англия - Шекспира. Мы не думаем отрицать важность других проявлений народной жизни - в сфере религиозной, государственной и др.; но ту особенность, на которую мы сейчас указывали, дает народу его искусство, его поэзия. И этому нечего удивляться! искусство народа - его живая, личная душа, его мысль, его язык в высшем значении слова; достигнув своего полного выражения, оно становится достоянием всего человечества даже больше, чем наука, именно потому, что оно - звучащая, человеческая, мыслящая душа, и душа неумирающая, ибо может пережить физическое существование своего тела, своего народа. Что нам осталось от Греции? Ее душа осталась нам! Религиозные формы, а за ними научные, также переживают народы, в которых они проявились, но в силу того, что в них есть общего, вечного; поэзия, искусство - в силу того, что есть в них личного, живого. Пушкин, повторяем, был нашим первым поэтом-художником. В поэте, как в полном выразителе народной сути, сливаются два основных ее начала: начало восприимчивости и начало женское и мужское начало,-- осмелились мы бы прибавить. У нас же, русских, позднее других вступивших в круг европейской семьи, оба эти начала получают особую окраску; восприимчивость у нас является двойственною: и на собственную жизнь, и на жизнь других западных народов со всеми ее богатствами - и подчас горькими для нас плодами; а самодеятельность наша получает тоже какую-то особенную, неравномерную, порывистую, иногда зато гениальную силу! ей приходится бороться и с чуждым усложнением и с собственными противоречиями. Вспомните, мм. гг., Петра Великого, натура которого как-то родственна натуре самого Пушкина. Недаром же он питал к нему особенное чувство любовного благоговения! Эта двойственная восприимчивость, о которой мы сейчас говорили, знаменательно отразилась в жизни нашего поэта: сперва рождение в стародворянском барском -доме, потом иноземческое воспитание в лицее, влияние тогдашнего общества, проникнутого извне занесенными принципами; Вольтер, Байрон и великая народная война 12-го года; а там удаление в глубь России, погружение в народную жизнь, в народную речь, и знаменитая старушка-няня с ее эпическими рассказами... Что же касается до самодеятельности, то она в Пушкине возбудилась рано и, быстро утратив свой ищущий, неопределенный характер, превратилась в свободное творчество. Ему и восемнадцати лет не было, когда Батюшков, прочитав его элегию "Редеет облаков летучая гряда", воскликнул: "Злодей! как он начал писать!" Батюшков был прав: так еще никто не писал на Руси. Быть может, воскликнув: "Злодей!", Батюшков смутно предчувствовал, что иные его стихи и обороты будут называться пушкинскими, хотя и явились раньше пушкинских. "Le genie prend son bien partout ou il le trouve" {Гений берет свое добро везде, где его находит (франц.).},-- гласит французская поговорка. Независимый гений Пушкина скоро - если не считать немногих и незначительных уклонений - освободился и от подражания европейским образцам и от соблазна подделки под народный тон. Подделываться под народный тон, вообще под народность - так же неуместно и бесплодно, как и подчиняться чуждым авторитетам; лучшим доказательством тому служат, с одной стороны, сказки Пушкина, с другой - "Руслан и Людмила", самые слабые, как известно, изо всех его произведений. С неуместностию подражания чужим авторитетам согласятся, конечно, все; но, быть может, возразят иные: если поэт в своих трудах не будет постоянно иметь в виду, иметь целью родной народ, он никогда не станет его поэтом: народ, простой народ его читать не будет. Но, мм. гг., какой же великий поэт читается теми, кого мы называем простым народом? Немецкий простой народ не читает Гёте, французский - Мольера, даже английский не читает Шекспира. Их читает - их нация. Всякое искусство есть возведение жизни в идеал: стоящие на почве обычной, ежедневной жизни остаются ниже того уровня. Это вершина, к которой надо приблизиться. И все-таки Гёте, Мольер и Шекспир - народные поэты в истинном значении слова, то есть национальные. Позволим себе сравнение: Бетговен, например, или Моцарт, несомненно, национальные немецкие композиторы, и музыка их по преимуществу немецкая музыка; между тем ни в одном из их произведений вы не найдете следа не только заимствований у простонародной музыки, но даже сходства с нею, именно потому, что эта народная, еще стихийная музыка перешла к ним в плоть и кровь, оживотворила их и потонула в них так же, как и самая теория их искусства,-- так же, как исчезают, например, правила грамматики в живом творчестве писателя. В иных, еще более отдаленных от той ежедневной почвы, более в себе замкнутых отраслях искусства самое название "народный" - немыслимо. Есть национальные живописцы: Рафаэль, Рембрандт; народных живописцев нет. Заметим кстати, что выставлять лозунг народности в художестве, поэзии, литературе свойственно только племенам слабым, еще не созревшим или же находящимся в порабощенном, угнетенном состоянии. Поэзия их должна служить другим, конечно, важнейшим целям - сбережению самого их существования. Слава богу, Россия не находится в подобных условиях; она не слаба и не порабощена другому племени. Ей нечего дрожать за себя и ревниво сберегать свою самостоятельность; в сознании своей силы она даже любит тех, кто указывает ей на ее недостатки. Возвратимся к Пушкину. Вопрос: может ли он назваться поэтом национальным, в смысле Шекспира, Гёте и др., мы оставим пока открытым. Но нет сомнения, что он создал наш поэтический, наш литературный язык и что нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением. Из выше сказанных нами слов вы уже могли убедиться, что мы не в состоянии разделять мнения тех, конечно, добросовестных людей, которые утверждают, что настоящего русского литературного языка вовсе не существует; что нам его даст один простой народ вместе с другими спасительными учреждениями. Мы, напротив, находим в языке, созданном Пушкиным, все условия живучести: русское творчество и русская восприимчивость стройно слились в этом великолепном языке, и Пушкин сам был великолепный русский художник. Именно: русский! Самая сущность, все свойства его поэзии совпадают со свойствами, сущностью нашего народа. Не говоря уже о мужественной прелести, силе и ясности его языка, эта прямодушная правда, отсутствие лжи и фразы, простота, эта откровенность и честность ощущений - все эти хорошие черты хороших русских людей поражают в творениях Пушкина не одних нас, его соотечественников, но и тех из иноземцев, которым он стал доступен. Суждения таких иноземцев бывают драгоценны: их не подкупает патриотическое увлечение. "Ваша поэзия,-- сказал нам однажды Мериме, известный французский писатель и поклонник Пушкина, которого он, не обинуясь, называл величайшим поэтом своей эпохи, чуть ли не в присутствии самого Виктора Гюго,-- ваша поэзия ищет прежде всего правды, а красота потом является сама собою; наши поэты, напротив, идут совсем противоположной дорогой: они хлопочут прежде всего об эффекте, остроумии, блеске, и если ко всему этому им предстанет возможность не оскорблять правдоподобия, так они и это, пожалуй, возьмут в придачу"... "У Пушкина,-- прибавлял он,-- поэзия чудным образом расцветает как бы сама собою из самой трезвой прозы". Тот же Мериме постоянно применял к Пушкину известное изречение: "Proprie communia dicere", признавая это уменье самобытно говорить общеизвестное - за самую сущность поэзии, той поэзии, в которой примиряются идеальное и реальность. Он также сравнивал Пушкина с древними греками по равномерности формы и содержания образа и предмета, по отсутствию всяких толкований и моральных выводов. Помнится, прочтя однажды "Анчар", он после конечного четверостишия заметил: "Всякий новейший поэт не удержался бы тут от комментариев". Мериме также восхищался способностию Пушкина вступать немедленно in medias res, "брать быка за рога", как говорят французы, и указывал на его "Дон-Жуана", как на пример такого мастерства. Да, Пушкин был центральный художник, человек, близко стоящий к самому средоточию русской жизни. Этому его свойству должно приписать и ту мощную силу самобытного присвоения чужих форм, которую сами иностранцы признают за нами, правда, под несколько пренебрежительным именем способности к "ассимиляции". Это свойство дало ему возможность создать, например, монолог "Скупого рыцаря", под которым с гордостью подписался бы Шекспир. Поразительна также в поэтическом темпераменте Пушкина эта особенная смесь страстности и спокойствия, или, говоря точнее, эта объективность его дарования, в котором субъективность его личности сказывается лишь одним внутренним жаром и огнем. Всё так... Но можем ли мы по праву назвать Пушкина национальным поэтом в смысле всемирного (эти два выражения часто совпадают), как мы называем Шекспира, Гёте, Гомера? Пушкин не мог всего сделать. Не следует забывать, что ему одному пришлось исполнить две работы, в других странах разделенные целым столетием и более, а именно: установить язык и создать литературу. К тому же над ним тоже отяготела та жестокая судьба, которая с такой, почти злорадной, настойчивостью преследует наших избранников. Ему и тридцати семи лет не минуло, когда она его вырвала от нас. Без глубокой грусти, без какого-то тайного, хоть и беспредметного негодования, нельзя читать слова, начертанные им в одном его письме, за несколько месяцев до смерти: "Моя душа расширилась: я чувствую, что я могу творить". Творить! А уже отливалась та глупая пуля, которая должна была положить конец его расцветающему творчеству! Быть может, уже отливалась тогда и та, другая пуля, которая предназначалась на убийство другого поэта, пушкинского наследника, начавшего свое поприще с известного, негодующего стихотворения, внушенного ему гибелью его учителя... Но не будем останавливаться на этих трагических случайностях, тем более трагических, что они случайны. Из этой тьмы возвратимся к свету; возвратимся к поэзии Пушкина. Здесь не место и не время указывать на отдельные его произведения: другие это сделают лучше нас. Ограничимся замечанием, что Пушкин в своих созданиях оставил нам множество образцов, типов (еще один несомненный признак гениального дарования!),-- типов того, что совершилось потом в нашей словесности. Вспомните хоть сцену корчмы из "Бориса Годунова", "Летопись села Горохина" и т. д. А такие образы, как Пимен, как главные фигуры "Капитанской дочки", не служат ли они доказательством, что и прошедшее жило в нем такою же жизнью, как и настоящее, как и предсознанное им будущее? А между тем и Пушкин не избег общей участи художников-поэтов, начинателей. Он испытал охлаждение к себе современников; последующие поколенья еще более удалились от него, перестали нуждаться в нем, воспитываться на нем, и только в недавнее время снова становится заметным возвращение к его поэзии. Пушкин сам предчувствовал это охлаждение публики. Как известно, он в последние годы своей жизни, в лучшую пору своего творчества, уже почти ничем не делился с читателями, оставляя в портфеле такие произведения, как "Медный всадник". Он до некоторой степени не мог не чувствовать пренебрежения к публике, которая приучилась видеть в нем какого-то сладкопевца, соловья... Да и как нам винить его, когда вспомнишь, что даже такой умный и проницательный человек, как Баратынский, призванный вместе с другими разбирать бумаги, оставшиеся после смерти Пушкина, не усомнился воскликнуть в одном письме, адресованном тоже к умному приятелю: "Можешь ты себе представить, что меня больше всего изумляет во всех этих поэмах? Обилие мыслей! Пушкин - мыслитель! Можно ли было это ожидать?" Всё это Пушкин предчувствовал. Доказательством тому известный сонет ("Поэту", 1 июля 1830 г.), который мы просим позволения прочесть перед вами, хотя, конечно, каждый из вас его знает... Но мы не можем противиться искушению украсить этим поэтическим золотом нашу скудную прозаическую речь: Поэт, не дорожи любовию народной! Восторженных похвал пройдет минутный шум, Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, Но ты останься тверд, спокоен и угрюм. Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд, Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пускай толпа его бранит И плюет на алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник. Пушкин тут, однако, не совсем прав - особенно в отношении к последовавшим поколениям. Не в "суде глупца" и не в "смехе толпы холодной" было дело; причины того охлаждения лежали глубже. Они достаточно известны. Нам приходится только воззвать их в вашей памяти. Они лежали в самой судьбе, в историческом развитии общества, в условиях, при которых зарождалась новая жизнь, вступившая из литературной эпохи в политическую. Возникли нежданные и, при всей неожиданности, законные стремления, небывалые и неотразимые потребности; явились вопросы, на которые нельзя было не дать ответа... Не до поэзии, не до художества стало тогда. восхищаться "Мертвыми душами" и "Медным всадником" или "Египетскими ночами" могли только записные словесники, милю которых побежали сильные, хотя и мутные волны той новой жизни. Миросозерцание Пушкина показалось узким, его горячее сочувствие нашей, иногда официальной, славе - устарелым, его классическое чувство меры и гармонии - холодным анахронизмом. Из беломраморного храма, где поэт являлся жрецом, где, правда, горел огонь... но на алтаре - и сожигал... один фимиам,-- люди пошли на шумные торжища, где именно нужна метла... и метла нашлась. Поэт-эхо, по выражению Пушкина, поэт центральный, сам к себе тяготеющий, положительный, как жизнь на покое,-- сменился поэтом-глашатаем, центробежным, тяготеющим к другим, отрицательным, как жизнь в движении. Сам главный, первоначальный истолкователь Пушкина, Белинский, сменился другими судьями, мало ценившими поэзию. Мы произнесли имя Белинского - и хотя ничья похвала не должна раздаваться сегодня рядом с похвалою Пушкину, но вы, вероятно, позволите нам почтить сочувственным словом память этого замечательного человека, когда узнаете, что ему выпала судьба скончаться именно в день 26-го мая, в день рождения поэта, который был для него высшим проявлением русского гения! - Возвращаемся к развитию нашей мысли. Вслед за скоро прерванным голосом Лермонтова, когда Гоголь стал уже властителем людских дум, зазвучал голос поэта "мести и печали", а за ним пошли другие - и повели за собою нарастающие поколения. Искусство, завоевавшее творениями Пушкина право гражданства, несомненность своего существования, язык, им созданный,-- стали служить другим началам, столь же необходимым в общественном устроении. Многие видели и видят до сих пор в этом изменении простой упадок; но мы позволим себе заметить, что падает, рушится только мертвое, неорганическое. Живое изменяется органически - ростом. А Россия растет, не падает. Что подобное развитие - как всякий рост - неизбежно сопряжено с болезнями, мучительными кризисами, с самыми злыми, на первый взгляд безвыходными противоречиями - доказывать, кажется, нечего; нас этому учит не только всеобщая история, но даже история каждой отдельной личности. Сама наука нам говорит о необходимых болезнях. Но смущаться этим, оплакивать прежнее, все-таки относительное спокойствие, стараться возвратиться к нему - и возвращать к нему других, хотя бы насильно - могут только отжившие или близорукие люди. В эпохи народной жизни, носящие названия переходных, дело мыслящего человека, истинного гражданина своей родины - идти вперед, несмотря на трудность и часто грязь пути, но идти, не теряя ни на миг из виду тех основных идеалов, на которых построен весь быт общества, которого он состоит живым членом. И десять и пятнадцать лет тому назад - празднество, которое привлекло нас всех сюда, было бы приветствовано как акт справедливости, как дань общественной благодарности; но, быть может, не было бы того чувства единодушия, которое проникает теперь нас всех, без различия звания, занятий и лет. Мы уже указали на тот радостный факт, что молодежь возвращается к чтению, к изучению Пушкина; но мы не должны забывать, что несколько поколений сподряд прошли перед нашими глазами,-- поколений, для которых само" имя Пушкина было не что иное, как только имя, в числе других обреченных забвению имен. Не станем, однако, слишком винить эти поколения: мы старались вкратце изобразить, почему это забвение было неизбежно. Но мы не можем также не радоваться этому возврату к поэзии. Мы радуемся ему особенно потому, что наши юноши возвращаются к ней не как раскаявшиеся люди, которые, разочарованные в своих надеждах, утомленные собственными ошибками, ищут пристанища и успокоения в том, от чего они отвернулись. Мы скорее видим в том возврате симптом хотя некоторого удовлетворения; видим доказательство, что хотя некоторые из тех целей, для которых считалось не только дозволительным, но и обязательным приносить всё не идущее к делу в жертву, сжимать всю жизнь в одно русло,-- что эти некоторые цели признаются достигнутыми, что будущее сулит достижение других - и ничто уже не помешает поэзии, главным представителем которой является Пушкин, занять свое законное место среди прочих законных проявлений общественной жизни. Была пора, когда изящная литература служила почти единственным выражением этой жизни; потом наступило время, когда она совсем сошла с арены... Прежняя область была слишком широка; вторая сузилась до ничтожества; найдя свои естественные границы, поэзия упрочится навсегда. Под влиянием старого, но не устаревшего учителя - мы твердо этому верим - законы искусства, художнические приемы вступят опять в свою силу и - кто знает? - быть может, явится новый, еще неведомый избранник, который превзойдет своего учителя и заслужит вполне название национально-всемирного поэта, которое мы не решаемся дать Пушкину, хоть и не дерзаем его отнять у него. Как бы то ни было, заслуги Пушкина перед Россией велики и достойны народной признательности. Он дал окончательную обработку нашему языку, который теперь по своему богатству, силе, логике и красоте формы признается даже иностранными филологами едва ли не первым после древнегреческого; он отозвался типическими образами, бессмертными звуками на все веяния русской жизни. Он первый, наконец, водрузил могучей рукою знамя поэзии глубоко в русскую землю; и если пыль поднявшейся после него битвы затемнила на время это светлое знамя, то теперь, когда эта пыль начинает опадать, снова засиял в вышине водруженный им победоносный стяг. Сияй же, как он, благородный медный лик, воздвигнутый в самом сердце древней столицы, и гласи грядущим поколениям о нашем праве называться великим народом потому, что среди этого народа родился, в ряду других великих, и такой человек! И как о Шекспире было сказано, что всякий, вновь выучившийся грамоте, неизбежно становится его новым чтецом - так и мы будем надеяться, что всякий наш потомок, с любовью остановившийся перед изваянием Пушкина и понимающий значение этой любви, тем самым докажет, что он, подобно Пушкину, стал более русским и более образованным, более свободным человеком! Пусть это последнее слово не удивит вас, мм. гг.! В поэзии - освободительная, ибо возвышающая, нравственная сила. Будем также надеяться, что в недальнем времени даже сыновьям нашего простого народа, который теперь не читает нашего поэта, станет понятно, что значит это имя: Пушкин! - и что они повторят уже сознательно то, что нам довелось недавно слышать из бессознательно лепечущих уст: "Это памятник - учителю!"

Примечания

ВЕ, 1880, No 7, стр. IV--XIII (в разделе "26-ое мая 1880"), под заглавием: "Речь И. С. Тургенева, читанная в публичном заседании Общества любителей российской словесности по поводу открытия памятника А. С. Пушкину в Москве".

В собрание сочинений впервые включено в издании: Т, ПСС, 1883, т. I, стр. 417--430.

(БА) Bibl Nat, Slave 77; описание см. Mazon, ИРЛИ, Р. I, оп. 29, No 242.

Открытие памятника Пушкину в Москве, работы А. М. Опекушина, состоялось 6/18 июня 1880 г. Связанные с ним торжества носили характер широкой литературно-общественной демонстрации, заранее предусмотренный ее устроителями, почему и речи, произнесенные по поводу этого события, вызвали многочисленные отражения в печати {См.: В. И. Mежов. Puschkiniana. Библиографический указатель статей о жизни А. С. Пушкина, его сочинений... СПб., 1886, NoNo 496--1398 за 1880 Г.; сборник "Венок на памятник Пушкину", составленный Ф. Б. (Ф. И. Булгаковым), СПб., 1880.}. Первоначально открытие памятника было приурочено к годовщине дня рождения Пушкина - 26 мая/6 июня. Но в связи со смертью имп. Марии Александровны, последовавшей 22 мая, торжество было отложено до 6/18 июня.

Прибыв из Петербурга в Москву 18/30 апреля, Тургенев включился в работу образованного Обществом любителей российской словесности комитета по организации Пушкинского празднества и 29 апреля / 11 мая писал M. M. Стасюлевичу: "На меня навалили трудную работу: написать небольшую брошюру о значении Пушкина, которую будут раздавать бесплатно: эту-то брошюру я прочту в виде речи на заседании Общества любителей словесности, которое будет иметь место накануне праздника открытия - т. е. 25-го мая; и эту же брошюру я Вам доставлю в "Вестник Европы"..." т. XII, кн. 2, стр. 243).

На другой день после этого письма Тургенев выехал в Спасское. Пробыв по дороге два дня в Ясной Поляне у Л. Н. Толстого, писатель 4/16 мая приехал в Спасское и тотчас принялся за работу над речью о Пушкине. Работа "пошла скорее", чем предполагал Тургенев, но ее характер и назначение изменились коренным образом, "... так как,-- писал он 7/19 мая Стасюлевичу,-- она <речь о Пушкине> вышла уже вовсе не для народа <...>, а для людей культурных, то я написал Юрьеву (президенту Общества любителей р<оссийской> словесности), что я не согласен ни печатать ее отдельно, ни раздавать бесплатно" (там же, стр. 247--248). С. А. Юрьеву он в тот же день пояснял свой отказ от брошюры для народа и бесплатной ее раздачи тем, что подготовленную им речь "литератор и культурный человек написал для своих же собратьев" (там же, стр. 248).

"переписанная и выправленная" речь была отправлена Стасюлевичу (см.: там же, стр. 253). Но еще до этого Тургенев писал ему: "Дело в том, что штука вышла длинная и я в чтении 25-го мая чуть не на целую треть ее сокращу. Места, которые впервые появятся в "Вестнике Европы", я обвел карандашом. Так как я на такие отвлеченности мастер средственный, то даю Вам право, в случае нужды, делать надлежащие поправки. Будьте так добры, засядьте за это вместе с А. Н. Пыпиным - а если бы Анненков к тому времени подъехал - то это было бы совсем чудесно - и такому, триумвирату я бы вручил свою голову, не только свое писание" (там же, стр. 249).

Беловой автограф речи с многочисленными поправками Тургенева и с местами, обведенными карандашом для пропуска их при ее произнесении, но вошедшими затем полностью в печатный журнальный текст, сохранился в Парижском архиве Тургенева (см. варианты БА, стр. 267).

После отправки рукописи речи в Петербург Тургенев переписал ее вновь и 17/29 мая отправил в Москву С. А. Юрьеву - устроителю и председателю в заседании ОЛРСл, где речь должна была быть прочтена (см. Т, письма,

Стр. 66--Художество, принимая это слово ~ первым поэтом-художником.

Стр. 69, строки 3--17:

Стр. 70, строки 31--40: Он также сравнивал ~ такого мастерства.

Стр. 71, строки 32--36: Быть может, уже отливалась ~ его учителя...

Мы произнесли имя Белинского ~ к развитию нашей мысли.

Стр. 75, строки 27--32: Была пора, когда изящная литература ~ поэзия упрочится навсегда.

"Анчаре" (стр. 70) и воспоминание о дне смерти Белинского (стр. 74) {На это указывает изложение речи Тургенева, составленное, очевидно, по живой записи и напечатанное в сборнике "Венок на памятник Пушкину", стр. 47--52.}.

В печатном тексте "Вестника Европы" все эти пропуски были восстановлены, с небольшими лишь переделками сравнительно с текстом белового автографа.

Несравненно существеннее другие вычерки, не отмеченные в сохранившейся рукописи, но сделанные, вероятно, согласно приведенной выше просьбе Тургенева, Стасюлевичем и Пыпиным при участии Анненкова, приехавшего в Петербург из-за границы 16/28 мая {См. письмо Анненкова к Стасюлевичу от 25 мая н. ст. из Берлина - Стасюлееич, т. III, стр. 386--387, и неизданные письма Стасюлевича к Анненкову от 16/28 и 17/29 мая ф. 7, No 91, лл. 76-78).}.

Текст речи, пересмотренный в редакции "Вестника Европы", был отослан в Москву, куда Тургенев приехал из Спасского 25 мая/6 июня. Об этом он писал Стасюлевичу 28 мая/9 июня: "Великое спасибо за присланную "речь" и за сокращения, которые приняты мною обеими руками. Другой, конечно, редакции не будет!.." т. XII, кн. 2, стр. 264). Между тем исключенный большой пассаж (см. вариант к стр. 74, после строк 37--38) имеет принципиальное значение. В нем Тургенев дал политическую характеристику революционного движения, с одной стороны, и реакции конца 70-х годов, с другой, а также воздал неожиданно "славу нашему правительству!), в чем нельзя не видеть намека на деятельность М. Т. Лорис-Меликова, направленную к сотрудничеству правительства с умеренно-либеральными кругами, и отставку министра народного просвещения Д. А. Толстого {См.: т. XII, кн. 2, стр. 236.}.

В условиях отнюдь не затихшей борьбы между правительством и революционным движением, колебаний и неопределенности правительственного курса, очень скоро перешедшего от либеральных обещаний к открытой реакции, слова Тургенева, будь они произнесены, должны были прозвучать не только декларацией самого умеренного либерализма, но и как преждевременный аванс, выданный правительству таким авторитетным деятелем прогрессивного направления, каким был писатель. Понятно, что Стасюлевич и Пыпин уловили опасность этого выступления и убедили Тургенева его исключить - как из речи в Москве, так и из публикации в "Вестнике Европы".

Речь Тургенева, произнесенная 7 июня в зале Благородного собрания (теперь - Дом Союзов), по словам рецензента, "вызвала громкие аплодисменты" {См.: "Венок на памятник Пушкину". СПб., 1880, стр. 47 и 52.}.

Московские торжества должны были стать демонстрацией единения всех сил русской интеллигенции - от либеральных западников во главе с Тургеневым до славянофилов, возглавляемых Иваном Аксаковым, и примыкавших к ним писателей консервативного лагеря, среди которых первое место занимал Достоевский. Надпартийный характер этого общелитературного праздника особо подчеркивался его организаторами. Как сообщал Тургенев Стасюлевичу в письме из Москвы от 29 апреля / 12 мая 1880 г., "надобно, чтобы манифестация была полная и чтобы все литераторы и др. явились сюда в полном сборе. Ко всем посланы приглашения. Никаких стеснений не будет - и враждебный элемент устранен" т. XII, кн. 2, стр. 243). Под "враждебным элементом" здесь разумеется крайне реакционное крыло литературы и журналистики во главе с M. H. Катковым. Такая направленность, по мысли устроителей праздника, соответствовала новому и, как им казалось, либеральному и примирительному правительственному курсу. Но "враждебный элемент" все же присутствовал: Катков, сначала устраненный, принял участив во всех торжествах и произнес речь, призывавшую также к примирению и поддержке правительства. Видимость единения прогрессивных общественно-литературных сил была в общем соблюдена; но вместе с тем обнаружились глубокие противоречия между разными общественно-литературными направлениями, в особенности между западником Тургеневым и близким к славянофильству Достоевским. Речи обоих виднейших писателей современности из числа присутствующих на празднике составили бесспорно два его центра, две вершины; но речь Достоевского, убежденная и страстная, произвела несравненно более яркое и глубокое впечатление, чем изящная, проникнутая высокой и тонкой культурой, по очень сдержанная и по тону и по выводам речь Тургенева. В последующих отзывах печати выделялись именно эти две речи, но говорилось больше (а во многих статьях - исключительно) о речи Достоевского.

В речи Тургенева были использованы основные положения двух его лекций о Пушкине, прочитанных в Петербурге перед немногочисленными слушателями 19 и 22 апреля (1 и 4 мая) 1860 г. (см.: Т, Письма, т. IV, стр. 65--66 и 469--470). В 1863 г. Тургенев обещал статью о Пушкине редактору "С. -Петербургских ведомостей" В. Ф. Коршу, но статья не была написана (см. там же, т. V, стр. 87, 520). Большой отрывок из лекций 1860 г. включен в "Воспоминания о Белинском" (см. наст. изд., т. XIV, стр. 37--41). Позднее, уже в 1878 г., Тургенев предложил Стасюлевичу для "Вестника Европы" статью о Пушкине - но и этот замысел не был осуществлен (см.: т. XII, кн. 1, стр. 290), и только такое событие большого общественно-литературного значения, как открытие памятника Пушкину, побудило его написать давно задуманную работу.

Отзывы печати о Пушкинском празднике и в частности о речи Тургенева были, естественно, разноречивы.

"Вестник Европы" в редакционной статье, принадлежащей самому Стасюлевичу и, вероятно, Пыпину, наиболее отчетливо выразил представления либеральной общественности о смысле праздника, пользуясь при этом некоторыми из тех политических формул, которые содержались в полном тексте речи Тургенева, за исключением его хвалы правительству {См.: С Пушкинского праздника. 5--8 июня. - ВЕ, 1880, No 7, стр. XXI-XXXV.}. В целом статья представляла собою своего рода комментарий к речи Тургенева.

"Пушкинский праздник (Письмо из Москвы)", напечатанной в "Отечественных записках" (1880, No 6, отд. II, стр. 173--196), характеризуя основные черта речи Тургенева, остановился на тех ее местах, которые возбудили "особенное внимание публики" (объяснение охлаждения к поэту "общественного внимания"). По словам рецензента, "подлинными выражениями сочувствия приветствовался И. С. Тургенев, когда он сказал, что и великого поэта можно было забыть в виду новых и трудных задач времени и <...> что новому поколению не в чем раскаиваться <...> и не грех ждать лучшего будущего" (стр. 193).

Редактор журнала M. E. Салтыков (Щедрин), разгадывая смысл речей Тургенева и Достоевского, как попытки использовать Пушкина в целях пропаганды своих собственных идей - либерально-западнических одним и славянофильско-мессианских другим,-- не был удовлетворен статьей своего сотрудника и, выразив это, в частности, в письме Н. К. Михайловскому, писал ему: "Хорошо, кабы Вы написали об этих речах в июльской книжке "Отеч<естественных> зап<исок>". Пожалуйста, если можете" {

Михайловский выполнил эту просьбу, и в "Литературных заметках" (ОЗ, 1880, No 7, стр. 122--134, с подписью: H. M.), выделив среди прочих выступлений речь Тургенева, решительно оспаривает один из ее главных тезисов - о возрождении в последние годы интереса к Пушкину и возвращении общества к поэту и к поэзии. Тезис этот, по мнению критика, ни на чем не основан, если только не является ошибочным выводом из тех оваций, "предметом которых были прошлой зимою (1879 г.) гг. Тургенев и Достоевский. Пушкин тут не при чем, конечно..." (стр. 130).

"Главный пункт,-- отмечал он,-- на котором остановилось общее внимание, состоял в определении той ступени, национальный <...>. Все это и другое подобное было иным не совсем по душе. В группе деятельных участников торжества пронеслось чувство некоторой неудовлетворенности, неясной досады" {Н. Н. Страхов. Биография, письма и заметки из записных книжек Ф. М. Достоевского. СПб., 1883, стр. 309.}.

Неудовлетворенность речью Тургенева отмечают многие мемуаристы {См.: А. Ф. Кони. На жизненном пути. Том II. М., 1916, стр. 97--98; Л. Ф. Нелидова. Памяти И. С. Тургенева. - ВЕ, 1909, No 9, стр. 234; M. M. Ковалевский. Воспоминания об И. С. Тургеневе. - "По Вашему, желанию, посылаю Вам мою речь: не знаю, насколько она Вас заинтересует (на публику она большого впечатления не произвела)..." (Т, Письма, т. XII, кн. 2, стр. 2711,

Стр. 68. ~ воскликнув; "Злодей!"...-- Тургенев неточно цитирует показание П. В. Анненкова в "Материалах..." (Сочинения Пушкина, т. I, 1855, стр. 55), в котором речь шла не об элегии "Редеет облаков летучая гряда", написанной на юге, а о послании к Юрьеву "Любимец ветреных Лаис", написанном Пушкиным незадолго до ссылки.

Стр. 68. "Le genie ~ ". - Сентенция, принадлежащая, по преданию, Мольеру (в несколько иной редакции - от первого лица: "Je prends mon bien...").

Стр. 69. с другими спасительными учреждениями.

Стр. 70. Точнее: Difficile est proprie communia dicere (Трудно выражать самобытно общие понятия). - Сентенция из "Науки поэзии" Горация, ст. 128.

Стр. 70. "Науки поэзии" (ст. 148).

Стр. 70. ... на его "Дон-Жуана"...-- "Дон-Жуаном" Тургенев называет трагедию Пушкина "Каменный гость".

... за несколько месяцев до смерти: "Моя душа ~ я могу творить".-- Тургенев, очевидно, по памяти и потому не совсем точно цитирует фразу из письма Пушкина к H. H. Раевскому-сыну от второй половины июля 1825 г. "Je sens que mon ame s'est tout-a-fait developpee - je puis creer" ("Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить"). Отрывки из этого письма, включая приведенную Тургеневым фразу, напечатаны впервые Анненковым в "Материалах..." (Сочинения Пушкина, т. I, 1855, стр. 135--136) с прямой датировкой 1825 годом; вторично - во французском оригинале - в приложении III к тому же изданию "Материалов" (стр. 444--445). Следующим, IV приложением, напечатано здесь известное письмо Жуковского к С. Л. Пушкину о последних часах Пушкина. В редакционной заметке "Современника" (1837, т. V), напечатанной Анненковым на стр. 446, сказано: "Россия потеряла Пушкина в ту минуту, когда гений его, созревший в опытах жизни, размышлением и наукою, готовился действовать полною силою". Кажущаяся связь этих слов со словами из письма к Раевскому, очевидно, и ввела в заблуждение Тургенева, отнесшего и раннее письмо к Раевскому ко времени "за несколько месяцев до смерти" поэта. Перевод принадлежит, вероятно, самому Тургеневу. Ошибочное представление о том, что слова Пушкина написаны незадолго до его смерти, глубоко вошло в память Тургенева и он не раз повторял его, утверждая, что Пушкин погиб на пороге нового, высшего этапа своей деятельности, к которому предшествующее его творчество было лишь приготовлением. См. наст. том, стр. 81, 84, 109.

"Летопись села Горохина"."Историю села Горюхина", соответственно публикациям того времени.

Стр. 72. как "Медный всадник"."Медного всадника" (см.: Т. Г. Зенгер. Николай I - редактор Пушкина. - Лит Насл, т. 16--18, стр. 521--524).

-- Письмо Е. А. Баратынского, которое в пересказе приводит Тургенев, обращено к его жене, А. Л. Баратынской. Оно относится к первым месяцам 1840 г. и напечатано впервые и "Сочинениях" Баратынского, изд. 1869 г., стр. 423--424,-- издании, подготовленном при участии Тургенева (см. наст. изд., т. XIII, стр. 689--690).

Стр. 73. Одинаково восхищаться ~ записные словесники..."Воспоминания о Белинском" (наст. изд., т. XIV, стр. 40).

Стр. 73. Поэт -- эхо по выражению Пушкина...-- Указание на стихотворение Пушкина "Эхо" (1831).

"мести и печали" -- Н. А. Некрасова.

-- Цитата из стихотворения Лермонтова "Нет, я не Байрон, я другой..." (1832).