Шестов Л. И.: Тургенев
Глава 6

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

6

Некоторые дикари верят, что их цари не нуждаются в пище и питье - никогда ничего не едят и не пьют. На самом деле эти цари едят и пьют, и даже любят поесть и попить больше, чем обыкновенные смертные. Им не хочется долго воздерживаться, хотя бы ради приличия, и они нередко прерывают затянувшиеся религиозные церемонии, чтобы подкрепить свое бренное тело. Но этого никто не должен видеть, об этом никто не должен знать, а потому царя, каждый раз, когда ему захочется есть, закрывают пурпуровым покрывалом. Моралисты-метафизики напоминают собой этих царей. Они хотят, чтобы все думали, что эмпиризм, т. е. вся действительность для них не существует, что им нужны одни только идеи. И, чтобы поддержать эту фикцию, они являются на люди не иначе, как облаченные в пурпур высоких слов. Толпа отлично знает, что ее обманывают, но т. к. ей нравятся пышные зрелища и яркие цвета с одной стороны, а с другой у нее нет тщеславия и претензии прослыть проницательной, то она редко показывает, что понимает смысл комедии. Наоборот, она охотно прикидывается одураченной, чуя инстинктом, что актеры тем старательней исполняют свои роли, чем прочнее в них живет убеждение, что их игра принимается за серьезное и настоящее дело. Только неопытные юноши и девушки, не понимающие великого значения условности в этом мире, от времени до времени начинают с негодованием обличать и стыдить актеров, подобно ребенку в известной андерсеновской сказке, так внезапно разрушившему всеобщую добровольную иллюзию своим криком: - да король ведь гол! И без него все знали, что король гол, так же все знают, что моралисты не только ничего объяснить не умеют, но до сих пор не придумали ни одной приличной - свободной от внутренних противоречий и натяжек - гипотезы. Но говорить об этом вслух не полагается. Нужно верить, что короли дикарей ничего не едят, что философы знают тайны мира и не нуждаются в эмпирических благах и т. п.

Остается только вопрос: взрослых можно склонять к условной лжи, но как быть с детьми? Тут единственное средство - столь прославленная Гегелем пифагорийская система воспитания. Дети до тех пор должны молчать и не возвышать голоса, пока не поймут, что не обо всем можно разговаривать. У нас так и практикуется. У нас ученики молчат не пять лет, как требовали пифагорийцы, а десять и больше, до тех пор, пока не научатся говорить, как их учителя. Потом им предоставляется свобода, которой они не хотят, да и не умеют уже воспользоваться. Может быть, у них и были или, по крайней мере, могли вырасти крылья, но они всю жизнь свою, подражая учителям своим, ползали по земле, где же им теперь летать или грезить хотя бы о полете. Культурного, много учившегося человека мысль о возможности оторваться хоть на мгновение от земли приводит в ужас - как будто бы ему заранее известно к каким последствиям приведет это. И он готов сколько угодно лгать перед собою, лишь бы только не видеть, что рано или поздно земная "общественная точка зрения" все-таки окажется недостаточной и ничего не объясняющей.

Появление Сократа на философском горизонте приветствуется во всех историях как величайшее событие. Нравы стали расшатываться, отечеству (Афинам) угрожала гибель. Миссия Сократа была в том, чтобы положить конец той отчаянной раскачке морального суждения, к которой привел крайний индивидуализм и релятивизм софистов. И великий мудрец, как известно, сделал все, что мог. Он покинул свои обычные занятия, семью, он не заботился о завтрашнем дне и учил: простых людей и знатных, глупых и умных, ученых и невежественных. И тем не менее он не спас человечество. При Перикле Афины процветали без мудрости или независимо от мудрости Сократа. После Перикла, несмотря на то, что учение Сократа нашло такого гениального подражателя как Платон, роль и значение Афин все падает, и Аристотель был уже воспитателем Александра Македонского, сына злейшего врага отечества. Ясно, что мудрость Сократа не спасла отечества, и так как в этом было ее главное назначение, то стало быть она не заслуживает традиционного преклонения; нужно либо найти ей иное оправдание, либо вообще оставить излюбленный прием философии искать raison d`etrе мудрости в ее общественном значении.

Это очень рискованный прием. Обыкновенно мудрость идет сама по себе, а общество само по себе; их соединяют искусственно ораторы, которые приучили публику думать, что только те задачи заслуживают сочувствия, которые имеют на своей стороне решительно все: и общественную пользу и мораль, и даже метафизическую мудрость. Этого никогда не бывает. Будет с нас, если какой-нибудь проект окажется действительно полезным! Где там еще добиваться санкции морали и метафизики. И наоборот, раз законы морали должны быть автономны, то нечего оправдывать их нуждами страны или грозящими ей опасностями pereat mundus, fiat justitia [да погибнет мир, да свершится суд]. Если даже Афины погибли из-за мудрости Сократа, то это против нее ничего не говорит... Так должен бы рассуждать автономный мыслитель. Но de facto мыслитель не очень любит ссориться с отечеством и всегда старается свои вечные идеи приноровить ко временным нуждам людей. В конце концов люди не доверяют своей мудрости.

Да оно и понятно: возможности, открывающиеся человеку в жизни, сравнительно ограничены. Нельзя всего увидеть, нельзя все понять, нельзя подняться слишком высоко над землей, ни проникнуть в ее глубину. Что было навсегда скрыто, что будет, мы не умеем угадать и наверное знаем, что у нас никогда не вырастут крылья.

Закономерность и неизменность явлений поставляют предел нашим стремлениям, загоняют нас на узкий, избитый путь обыденности. Но даже и этот путь нам не дано исходить вдоль и поперек. Мы должны зорко глядеть себе под ноги и на каждом шагу останавливаться, ибо малейшая неосторожность в жизни грозит последствиями, гибелью.

Но ведь мыслима иная жизнь. Жизнь, в которой слово гибель не существует, где ответственность за поступки, если и не совсем отменена, то не имеет столь грозного характера, и где, с другой стороны, нет закономерности, и, стало быть, бесконечное число возможностей. Там чувство страха, позорнейшее чувство, не существует. Там всякая попытка, всякий опыт законен и желателен. Там, стало быть, и добродетели совсем не те, что здесь.

Бесстрашие перед опасностью и щедрость, даже расточительность у нас почитаются добродетелями, но почитаются безо всякого основания. Сократ был совершенно прав, когда доказывал, что не всякая храбрость, а только разсудительная храбрость, измеряющая вперед опасность и возможность победы, имеет свое оправдание. В такой же мере правы и те экономные, расчетливые люди, которые осуждают расточительность. Бесстрашие и расточительность - эти две добродетели не к лицу смертным, которым прилично, ввиду их бессилия и бедности, всегда трепетать и считать каждый свой грош. Оттого-то эти добродетели так редко встречаются между людьми. Когда же встречаются, вызывают в толпе суеверное обожание и их носителей: "этот человек ничего не боится и ничего не жалеет, он, верно, не человек, а полубог, может быть, даже бог."

не бояться и ничего не жалеть; тогда безумно расточающий свою и чужие жизни и богатство, даже свое дарование, свой гений человек правее расчетливых философов, ищущих устроения человечества на земле.

Разумеется, современный человек увидит в таком предположении ересь, ведь это ненаучно. И все же я утверждаю это. Наука, а вместе с наукой и ее прислужницы - мораль и философия, никогда этого не признают: всякое бесполезное, нерассчетливое разрушение для них непонятно и страшно, внушает им мистический трепет. Оттого-то и наука и мораль годятся лишь до тех пор, пока речь идет о полезных приобретениях человечества. Они шагу ступить не могут без того, чтобы не вспомнить слово "польза". Но как они готовы были бы многим пожертвовать, чтобы иметь благородный вид бескорыстных жриц и, чтобы скрыть свое бессилие, изобретают законы за законами - естественные, моральные, метафизические. Есть и теодиция, и борьба за существование, есть развивающийся абсолют - в общем, ничего не объясняющие слова, которые они хотят охранять во что бы то ни стало. Разумеется, против этого трудно возразить. Пусть охраняют, как могут, но пусть имеют смелость в тех случаях, когда им уже не дано остановить процесс разрушения, честно сознаться, что дело их кончено. Но именно этого наука не умела и не хотела и до сих пор не хочет признать. По своему образу и подобию она создала этику и философию, которые во всех рискованных и трудных случаях берут на себя ответственность, не имея на то никакого права. Что бы ни случилось, этика и философия тут как тут со своими оправданиями и объяснениями.

на нашу долю, приходит категорическяй императив с целой кучей "ты должен" и силой освященного поколениями авторитета заставляет умолкнуть и самого смелого. Наука только потому и могла приобрести в глазах людей такое значение, что ее всегда защищала мораль. Инстинкт правильно подсказал Ницше, что пока мораль сохранит свою неприкосновенность, принципы науки останутся незыблемыми. Когда люди убедятся, что их нравственность сама по себе не заключает в себе никакой вечно охраняющей, таинственной силы, они поймут, что наука может служить только ограниченным целям.

Правда, убедить в этом людей трудно, - если нам чего-нибудь хочется, мы легко начинаем верить, что того хочет Бог. Нашелся же человек, который имел дерзость сказать: собственность священна. А за ним теперь все люди повторяют эту фразу, забывая, что величайший грех - связывать маленькие человеческие интересы с мыслями о Боге. Если собственность священна, то почему же морали и философии выступать с меньшим торжеством? И выходит, что источником наших понятий о священном является животный страх. Мы боялись, что у нас отнимут имущество, что нарушат наш покой, что пропадет даром полезная сила, и мы создали правовые институты, мораль, предвидящую науку. Повторяю, человеку все это нужно было: он хотел и был вправе избавиться от мучительного чувства страха и необеспеченности. И, по всей вероятности, пока будет существовать на земле жизнь, люди всегда будут находить те или иные самозащиты или устроения. Но не нужно забывать их служебное назначение. Пусть наука, а с ней мораль и философия остаются, хотя бы в том виде, в каком они и сейчас существуют. Зачем только возводить их в идеал? Зачем говорить, что наука, т. е. знание по принципу причинности, есть самое совершенное знание. Наоборот, вместо старой формулы scire est per causas scire., придется сказать per causas scire est nescire [Знать - это по причинности знать. По причинностя знать - это не знать].

Совершенное знание, или философия в истинном смысле ничего общего с наукой не имеет. Закономерность явлений, всякого рода закономерность вообще, т. е. тот идеал, который выдвигает современная мораль и философия, не вправе называться вечной истиной. Мы можем только сказать, что для человека некоторое время нужны условия правильного существования, при которых сегодня, завтра и вчера более или менее похожи друг на друга. Но что дает нам основание говорить, что эти условия всегда ему нужны будут? Быть может, тот же человек, который теперь так боится "беспорядка", через некоторое время возненавидит порядок?

И затем, с чего взяли, будто все люди любят порядок и дорожат более всего несомненностью? Единственное основание к тому, это привычки и вкусы ученых людей, которые, точно, всего более дорожат правильной сменой явлений и боятся неожиданностей. Но ведь на ученых людях свет не сошелся клином. Послушайте поэтов, тоже большей частью образованных людей, - у них вкусы другие. Лазурная, спокойная струя, золотой луч солнца - им тягостны. Они ждут бурю и ценят бурю, т. е. хаос, непрерывную смену неожиданностей, так же, как другие ценят покой. У нас нет никаких оснований думать, что Кант или Гегель были существами высшими, нежели Лермонтов, скорее наоборот.

кроме людей, есть высшие существа, то, вероятно, они живут в более сложных и любопытных условиях, нежели мы. Даже для нас природа уготовила достаточно неожиданностей: мы многое можем предвидеть, но сколь многого предвидеть не в состоянии! Идеальная правильность даже и для нас считается уже ненужной, да и то сказать, какая была бы тоска, если бы в самом деле мы умели с точностью рассчитать все ожидающие нас события. Прочтите рассуждения на эту тему у подпольного человека Достоевского. И наоборот, если бы только не бессилие наше, что может быть ближе и роднее человеческому духу, нежели перспективы вечных и великих неожиданностей, метаморфоз? Так что, если можно ожидать для человека дальнейшего усовершенствования то отнюдь не в том смысле, что он откроет все законы и будет все вперед знать. Скорей, он ничего вперед не будет, да и не захочет, знать.

Он освободится от законов и начнет смелую и свободную жизнь, где единственным законом для него будет его воля.

месте, наступаем друг другу на ноги и выдумываем правила такой жизни, при которой один человек наименее вредил бы другому. И это называем громкими именами этики, философии, религия... Очевидно, современное мировоззрение преподносит нам много лжи. Пора, давно пора во что бы то ни стало взрыть убитое и утоптанное поле европейской мысли. Поэтому во всем, на каждом шагу, при случае и без случая, основательно и неосновательно, следует осмеивать наиболее приятные суждения и высказывать парадоксы. Хуже не станет, а там видно будет.

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

Раздел сайта: