Шестов Л. И.: Тургенев
Глава 5

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

5

Как я уже заметил, Тургенев все-таки не был вполне европейцем. Он, даже пристроив своего героя к какому-нибудь местечку при мировоззрении, всегда чувствовал, что как будто еще не все сделано, и обыкновенно заканчивал свои произведения кратким лирическим отступлением.

Например, окончание того же "Рудина". Лежнев выяснил уже Рудину его общественное значение и оправдал "судьбу". Кажется, чего еще? Можно было бы и покончить на этом. Но Тургенев счел необходимым сделать еще приписку:

"Лежнев долго ходил взад и вперед по комнате, остановился перед окном, подумал, промолвил вполголоса "бедняга" и, сев за стол, начал писать письмо к своей жене. А на дворе поднялся ветер и завыл зловещим завываньем, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла. Наступила долгая осенняя ночь. Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый уголок... И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам!"

в котором никто серьезно о Боге не говорит? И главное, ведь все знали, что Тургенев Бога не признавал. Не лучше было бы ему совсем промолчать или сказать, как Ницше, что бесприютным скитальцам никто никогда не поможет. И что, стало быть, мировоззрение без Бога, как бы научно оно ни было, ничего не объясняет и ни с чем не примиряет. Так что, пожалуй, не мешает поднять вопрос - на коего дьявола и придумывать всякие мировоззрения? Но Тургенев все радел об общественной пользе, и ему казалось, что без мировоззрения придешь к нигилизму, и он спасался под сенью слов, которые в его глазах не имели никакого смысла. В такого рода лжи он не видел ничего предосудительного, а обличения в обмане не боялся. Он отлично знал, что всякого рода законченность уже тем хороша, что она не оставляет места для новых комедий дальнейших разговоров. Нужно только поставить точку и написать большими буквами слово "конец", и читатели будут рады радешеньки, что сам учитель нашел возможным прекратить дальнейшее движение мысли, а разумеется, раз уж говорится о Боге, то больше не о чем спрашивать.

В таком же роде, как и "Рудин", оказалось "Дворянское гнездо". Лаврецкий, через восемь лет после истории с Лизой, вновь возвращается в Калитинский дом:

"В течение этих восьми лет совершился, наконец, перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца: он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих и, к чему таить правду? постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старостя сердце молодым, как говорят иные, и трудно и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян." [Т., "Дворянское гнездо", т. 3, стр. 396.]

решает, что нужно принять без упрека и ожесточения. Не выпало счастья на долю - не беда: исполняй свой долг. Он устроил "насколько мог" своих мужиков. Правда, у Тургенева об этом только два слова сказано. Уже с Пушкина пошел у нас такой обычай: интересные герои всегда устраивают своих мужиков, но как - об этом подробно не рассказывается. Про Онегина сообщается:

Ярем он барщины суровой
Оброком легким заменил,
И раб судьбу благословил.

Обстоятельства всегда так складываются, что и долг можно исполнить и не утратить благородства характера. Видно, героев, даже очень благородных, рискованно ставить в затруднительное материальное положение. Ибо нужен утешающий конец, - нужно, чтобы "вера в добро" сохранилась во что бы то ни стало. Зачем это нужно? - спросят читатели. На это ответа не будет. Это читатель сам должен знать. Но как "сохранить веру в добро", Тургенев объяснит с откровенностью, не оставляющей желать ничего большего для тех, кто хочет добраться до последних источников наших понятий "о добре". Вот заключение к "Дворянскому гнезду" целиком:

"- И конец? - спросит, может быть, неудовлетворенный читатель. А что же сделалось потом с Лаврецким? С Лизой? Но что же сказать о людях, еще живых, но уже сошедших с земного поприща, зачем возвращаться к ним? Говорят, Лаврецкий посетил тот отдаленный монастырь, куда скрылась Лиза, и увидел ее. Переходя с клироса на клирос, она прошла близко мимо него; прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо, и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства... на них можно только указать - и пройти мимо..." [т. 3, стр. 397.]

Кто узнает, что почувствовали оба?.. Но зачем узнавать?! Нужно только научиться "проходить мимо", всего, что носит загадочный и проблематический характер! Нужно только уметь носить шоры на глазах - и получится возможность сохранить "веру в добро". Если бы Лаврецкий побольше всматривался и прислушивался к своим "чувствам" и не забывал такие мгновения, как свою встречу с Лизой в монастыре, - мог ли бы он остаться довольным собой порядочным человеком и забыть о "своекорыстных" целях?

По наблюдениям Тургенева, в жизни можно и даже должно уметь не видеть и не думать, когда нужно. И опять-таки это не его наблюдение - это результат европейского опыта, который учит, как высшей и не требующей проверки последней истине, что в жизни есть нужные и ненужные люди, и что ненужные люди обязаны хоть тем оправдать себя, что они охотно и радостно поступают на службу к нужным. Лаврецкий и Лиза свихнулись в жизни. Если они, так или иначе, согласятся принять служебную роль и не только исполнять ее, но гордиться ею, мы пожалеем о них, даже будем хвалить. Если же они не пойдут на это, ну, тогда у нас есть все права презирать и даже преследовать их - разумеется, преследовать не так, как это делалось в старину, огнем и мечом, казнями и пытками, а соответственно нашим гуманным понятиям - больше обидными и уничтожающими словами, нежели наказаниями. Виноватых бьют - этот принцип целиком перешел из традиций некультурного прошлого в современную этику. Но в былые времена этот принцип поддерживался только силою, и при случае выходило, что виноватые тоже бьют. Теперь же "виноватых бьют", а они молча целуют карающую руку. И это называется справедливостью, ибо при таком порядке казнит будто бы уже не человек, а идея. Идее же все разрешается.

"Затишье"), о них уже не жалеют, а прямо объявляют: хоть они и даровитые и замечательные люди, но из них "никогда ничего не выходит". Кажется, нестрашные слова, а ими, как гробовой крышкой, навсегда прихлопывается человек. Это называется этическим суждением, и этим бескровным способом пытки и казни, этой вновь изобретенной гильотины моральной, наше время гордится, для современного человека что может быть ужаснее, чем услышать о себе суждение, что из него ничего не выйдет.

Ибо этическое суждение имеет своим источником не обыкновенные утилитарные соображения, а высшую, автономную идею потустороннего, метафизического происхождения. Кант даже дал формулу для автономной нравственности: "Каждое из наших действий должно быть таково, чтобы принцип его мог стать принципом всеобщего законодательства."

На что уже, кажется, "чистый" принцип - без малейшей примеси утилитарных соображений. Но это только кажется. На самом деле, несмотря на свой формализм, этот догмат ничего, кроме охранения общественных нужд, не заключает в себе. Ибо как решить, какой из принципов должен, а какой не должен стать принципом общественного законодательства? По Канту, решение подсказывается внутренним голосом совести. Дальнейших объяснений он не счел необходимым представить - эту трудную задачу он оставил своим ученикам и комментаторам. Ученики бились, бились - и в конце концов все-таки решились позаимствовать у утилитаризма.

"доводы", он обращается за громкими словами к идеализму. Когда идеализму нужно отыскивать "принцип всеобщего законодательства" он, нисколько не смущаясь, обращается за помощью к своему врагу. Приведу известный пример, сплошь и рядом предлагаемый кантианцами в объяснение догмата их учителя:

Есть заповедь "не лги". Спрашивается: почему не лгать? Отвечается, по Канту, - ибо, если все люди станут лгать (т. е. если ложь станет принципом всеобщего законодательства), то это приведет к ужасным последствиям, совместное жительство станет невозможным. Рассуждение вполне утилитарное.

Напоминаю - это не мой пример. Я лично даже думаю, что Кант тоже остался бы недовольным таким наглядным пояснением его учения. Собственно, по Канту нужно не лгать, хотя бы ложь приводила к самым полезным результатам, а правда грозила бы гибелью всему человеческому роду. Кант мог выдержать свой принцип исключительно потому, что его противники еще не теснили и никаких объяснений от него не требовалось. Если бы в самом деле Канту нужно было, да еще не теоретически, а практически разрешить вопрос солгать ли или погубить своей правдой отечество, он, вероятно, предпочел бы не писать "Критики практического разума". И тогда бы он, может, увидел, что говорить правду - это не обязанность, а привилегия. Многие хотели бы быть правдивыми, но не всем эта роскошь по средствам. И цари принуждены бывают лгать: вспомните дипломатические отношения. Но Кант этого не вспомнил. Его ограниченный жизненный опыт немецкого профессора подсказывал ему все скромные и незначительные случаи, где ценой большой лжи можно было купить маленькую выгоду, И он выставил принцип: ты не должен лгать - noblesse oblige.

Момент обязательности, принудительности долга, выдвинутый Кантом, как существенный, чуть ли не единственный предикат моральных действий, в конце концов, служит только указанием на то, что Кант в себе самом и в людях, к которым он обращался, был скромным человеком и даже в глубине души не делал различия между собою и другими - видел только существа, подлежащие облагораживающему действию морали. Noblesse oblige - формула не для родового дворянства, умеющего видеть в своих обязанностях свои главные привелегии, а для образованных разбогатевших выскочек, алчущих приобщиться к знати. Они привыкли лгать, трусить, мошенничать и т. д., и их пугает необходимость "бескорыстно" говорить правду, смело идти навстречу опасности, расточать богатства и т. д. И они, чтобы не забыть, ежечасно повторяют себе и своим детям, в жилах которых течет еще кровь их лгавших, дрожавших, пресмыкавшихся отцов: ты не должен лгать, ты не должен трусить, ты должен быть великодушньим и щедрым. И все это непременно бескорыстно, так, чтобы никто об этом не знал ничего. Это глупо, нелепо, непонятно разуму и здравому смыслу, это все, вероятно, сомнительного, потустороннего, метафизического происхождения, но noblesse oblige.

Так что, повторяю, Кант, вероятно, не согласился бы со своими учениками, что нельзя лгать, потому что это вредно для общества. Он во всяком случае меньше всего был заинтересован в таком наглядном сближении морали с общественной пользой. Тем более, что еще далеко не разрешен вопрос пользы или вреда лжи для общества. Может быть, наоборот, вредна правда. До сих пор, по крайней мере, мы не имели случая проверить на опыте, что вышло бы, если бы люди стали говорить правду. Может быть, правдивое человечество и дня не просуществовало бы. Пока мы знаем, что люди лгут непрерывно. "не лги" утилитарными соображениями не оправдывается. Но идеалисты сами хотят "пользы" и другого критериума нравственности не знают. Они только боятся признаться в этом, так как им кажется полезнее не заходить слишком далеко в своих признаниях.

И все-таки заповедь "не лги" принимается идеалистами, хотя у них за нее говорит одно предположение о ее пользе. Это естественно. Всякое мировоззрение стремится, исходя из того или иного разрешения проблемы человеческого существования, так или иначе направить нашу жизнь. Но у нас нет ни сил, ни данных для разрешения общей проблемы и, следовательно, все наши моральные выводы будут более или менее (говоря честно - только более) произвольны и будут свидетельствовать либо о наших предрассудках, если мы боязливы по природе, либо о наших склонностях и вкусах, если мы имеем смелость доверять себе и быть самими собою. Но поддерживать предрассудки - жалкое и недостойное философии дело; кажется, никто этого не станет оспаривать.

А потому, не самое ли правильное было бы решиться перестать огорчаться разногласиями человеческих суждений и пожелать, чтобы в будущем их было как можно больше? Истины нет, остается предположить, что истина в переменчивости человеческих вкусов. Посколько того требуют условия человеческого совместного существования, постараемся оговориться, но ни на йоту больше. Каждое соглашение, не вызванное крайней необходимостью, будет преступлением против духа Святого. Это один из важных аргументов в защиту так презираемой идеалистами утилитарной морали.

Мораль не может не быть утилитарной - и в этом нет беды. Нужно только, чтобы она не забывалась и не требовала бы себе не принадлежащих ей почестей. Но именно потому, что морали хочется занять слишком высокое положение, она заявляет претензии на всезнание и на всемогущество, и на суверенное право издавать обязательные для всех законы. Нужно утешить - мораль говорит "я могу." Нужно осудить бесповоротно - опять-таки мораль говорит: "я могу". И, чтобы сделать свои права несомненными, она отрекается от своего действительного прародителя - пользы, и объявляет себя потомком метафизического начала, перед которым должна смириться человеческая гордыня.

"Истина" - туда же, вслед за моралью, лезет в аристократы. И, для большей прочности успеха, истина ручается за добро, а добро, в свою очередь, за истину. А на деле, источником обоих является только боязнь и расчетливое стремление к пользе.

теория этического обоснования закона причинности. В свою очередь мораль, конечно, не даром предложила услуги истине. Где можно и поскольку можно "истина - закон причинности" обосновывает также и этику.

Получается Circulus vitiosus, но это мало смущает представителей современной мысли, наоборот, - как будто бы ободряет, ибо при таком именно положении вещей наиболее гарантируется их прочность. Из заколдованного круга никак не выберешься - ergo он очерчивает собою область, за пределы которой не должна простираться человеческая любознательность.

"Истина" оправдывает "добро", добро оправдывает истину - если, как это делают немцы, такую точку зрения назвать еще телеологической - можно не бояться никаких нападок. Телеологическая - это ведь уже почти метафизическая... Но если захотеть называть вещи своими именами, придется отказаться от внушительных и торжественных слов. Вся аргументация идеалистов окажется сведенной к соображениям общественной пользы. И "закон причинности и "мораль", так смело аппелировавшая к потусторонним началам, существуют ради посюсторонних целей и, следовательно, воплощают в себе квинтэссенции обыкновенного здравого разума, который, повидимому, всегда так тщательно изгоняется из философии. Позитивизм пропитал собою современный ум, и от метафизики остались только громкие слова.

Поворот к Канту не принес философии ничего положительного.. - (в смысле)... устроения человечества на земле.

Homo homini lupus - одна из незыблемейших предпосылок вечной морали, заимствованная из обыкновенного житейского опыта. В каждом из своих близких, даже в себе самих, мы подозреваем опасного врага и потому боимся его.

"Этот человек легкомысленен - если не обуздать его законом, он нас погубит", - такая мысль является у нас каждый раз, когда кто-нибудь выходит из освященной традицией колеи. Опасение, конечно, справедливое: мы так бедны, так слабы, нас так легко разорить и погубить - как же нам не бояться? Но ведь нередко под опасным и грозным с виду поступком кроется нечто значительное и верное, что следовало бы внимательно и сочувственно рассмотреть. Но у страха глаза велики: мы видим опасность, и только опасность, и строим мораль, за которой, как за крепостной стеной, всю жизнь отсиживаемся от действительных или воображаемых врагов. Только поэты брались иногда воспевать опасных людей - дон Жуанов, Фаустов, Тангейзеров. Но поэтов никто не принимает всерьез. Здравый смысл ценит гораздо выше немецкого Landpfarrer'a, чем Байрона или Мольера.

Тургенев осудил Веретьева как бесполезного, а потому не стоящего внимания человека и, загнав в мировоззрение Рудина, Лизу и Лаврецкого, был глубоко убежден, что исполнил святое назначение писателя.

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

Раздел сайта: