Шестов Л. И.: Тургенев
Глава 4

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

4

Тургенев же, в противоположность Толстому, глубоко верил, что последовательность и стройность и долговременная неизменность в мыслях - есть первая и необходимейшая гарантия их истинности. Это очень распространенный предрассудок, уродовавший и очень значительные дарования. Из-за желания иметь приличный, в сущности, прилизанный вид, человек начинает процеживать все свои являющиеся ему мысли сквозь решето заготовленного заранее мировоззрения, которое пропускает только воду и песок и все сколько-нибудь крупное и значительное задерживает. Писатель должен поучать и утешать читателя - гласит основной принцип современного мировоззрения - и раз какая-нибудь мысль не имеет назидательного и примиряющего характера - она считается ни на что не нужной, вредной, и в качестве таковой устраняется. И наоборот, полезные утешающие мысли уже тем самым, что они полезны и приятны, находят себе достаточное оправдание - хотя бы они носили водевильный характер. И что самое главное - все до сих пор изобретенные "утешения" - вплоть до так называемых метафизических, ничего больше не представляют из себя, как комическую смесь общественных соображений с арифметикой, которая может быть исчерпана в своей сущности следующим принципом: "человек погиб - но это ничего; он погиб за правое дело. Правое дело - т. е. дело полезное обществу рано или поздно восторжествует и тысячи людей будут счастливы несчастьем одного. А тысяча - в этом никто, разумеется, не может сомневаться - больше, чем один." Стало быть, жертва оправдана? Я нисколько не колеблясь, утверждаю, что во всех мировоззрениях последним звеном заключения были соображения, которые если их освободить от оболочки возвышенных слов, не заключают в себе ничего, кроме указанного мною материала. Если же никто не имел охоты до сих пор разглядеть всю призрачность "мировоззрений", то это происходило единственно потому, что мировоззрения никто никогда не принимал серьезно. Ими пользовались, как шорами - не затем, чтоб больше видеть, а лишь затем, чтоб уметь сосредоточиться на том, что пред глазами, и не отрывать внимания от того свернуть с дороги - и он безвозвратно погиб, ибо к Риму ведет только большая дорога. И философия имеющимися у нее средствами старалась загнать людей на большую дорогу. Современная наука только то и делала, что имеющимися у нее средствами, т. е. логикой и моралью загоняла людей на большую дорогу - ибо хотя она во всем сомневалась - но мораль и логику, равно как и большую дорогу никогда не подвергала сомнениям. В этом отношении философия всегда была, выражаясь словами Канта, le bon sens generаlisé et sуstеmаtisé, и наука отличается от обыкновенной житеЙской практики только обширностью, но не характером своего огромного опыта. Философия, как известно, никогда не умела и не хотела быть самостоятельной. В средние века она была ancilla theologiae.

В новое время, когда доверие к теологии подорвалось, философия стала искать себе нового господина и в течение последних веков, вплоть до нашего времени похваляется тем, что называет себя ancilla scientiarum. Вслед за наукой она объявляет своим высшим принципом "закономерность явлений", и это представляется ей столь само собой разумеющимся, что философы находят возможным искать корни закономерности не в реальной действительной жизни, а в характере нашего ума. На самом деле закономерность, даже для нашего ограниченного ума, величайшая загадка среди наблюдаемых нами загадок мира. Откуда порядок? Почему порядок, а не хаос? - не безпорядочность! И если бы гипотиза закономерности не приносила с собой столько практических выгод, люди никогда бы, конечно, не соблазнились называть ее неоспоримой аксиомой, не требующей доказательств истиной. Но, благодаря ей, оказалось возможным предвидение, savour pour prevoir, а вместе с тем и господство над природой. И вот философы, которые всегда преклонялись перед успехом, стали наперерыв заискивать перед закономерностью и первым делом предложили ей высший титул, каким они располагали - титул высшей истины.

Но ей и этого показалось мало. Как старуха в сказке о золотой рыбке, закономерность захотела, чтобы сам Бог был у нее на посылках. Этого уж кой-кто не стерпел.

Как я уже сказал, Тургеневу пришлось сделать выбор между господствующей идеей и жизнью, т. е. либо заподозрить правильность последнего вывода европейской науки и объявить ей войну, либо заподозрить жизнь и начать искать спасения от нее в идеалах. Он не нашел в себе сил для борьбы с наукой и уступил ей жизнь. Он, правда, мог бы последовать примеру Достоевского и Толстого и наброситься на врага, не рассчитывая вперед шансов победы: ведь бывали в жизни случаи, когда горсть отчаянных храбрецов справлялась с огромною армией. Но для такого подвига нужно отчаяние. Нужно, чтобы человеку нечего было терять, чтобы ему было "все равно". До этого Тургенев дошел только в последние годы жизни. В главных же своих произведениях он еще всецело на стороне своего будущего врага. Он еще допускает мысль, что можно огорчаться несоответствием между законами природы и человеческими понятиями, но ему казалось настоящим безумием хотя бы на минуту сделать предположение, что выработанной на Западе точке зрения может быть противопоставлено, как равноправная истина, воззрение некультурного, стихийного человека, русского писателя Достоевского. Разве может кладоискатель, т. е. сохранившийся в снегах России, но давно уже вымерший в Европе алхимик и астролог претендовать на иную истину, чем та, которая открылась западно-европейскому ученому человеку.

Уже в 1862 году, в октябре, вот что он пишет по поводу "Исповеди" Льва Толстого:

"Получил на днях через одну очень милую московскую даму ту Исповедь Толстого, которую цензура запретила. Прочел ее с великим интересом. Вещь замечательная по искренности, правдивости и по силе убеждения. Но построена она вся на неверных посылках и в конце концов приводит к самому мрачному отрицанию всякой живой человеческой жизни. Это своего рода нигилизм". [Письмо Григоровичу (Д. В.) от 31 октября 1882 г. Письма. стр. 509.]

Книга Толстого написана правдиво, сильно и искренно, но его посылки неверны, а, главное, правдивая мысль опасна, она грозит нигилизмом!

О каких "посылках" говорит Тургенев мы не знаем, но не странно ли, что измученный, надломленный человек, дни которого почти сочтены, боится нигилизма! Т. е. боится, что правдивое и смелое слово подорвет доверие к тому "мировоззрению", которое он, Тургенев, проводил так много лет, что это смелое слово приведет к мрачному отрицанию вместо веселого утверждения!

и новая книжка грозит изгнать навсегда смех и радость из жизни. В одном уголке жизни люди сегодня счастливы и бодры, а завтра будут рыдать и проклинать день своего рождения.

Вот что значит сила привычки! На смертном одре Тургенев, измученный жизнью и уже надломленный болезнью, все еще продолжает защищать старые "посылки". Он боится, что смелая мысль Толстого не гармонирует с принятыми в Европе. Казалось бы, наоборот, именно "смелою мыслью" не мешало бы проверить правильность традиционных посылок!

А что касается до "мрачного отрицания жизни", то по поводу этого аргумента можно заметить - не Тургеневу бы говорить, не Толстому бы слушать! Будто бы "жизнь" в самом деле так беззащитна, что может быть уничтожена одной, как мы уже говорили, или даже десятками как угодно сильно написанных книг! Жизнь имеет свои приманки, которые потягаются с гениальнейшими произведениями человеческого духа. Каждый человек отыскивает соответствующие его настроению книги. В молодости люди зачитываются "Войной и миром" и мечтают о счастье Петра Безухова или Наташи. Потом, когда становятся старше, иной раз пробуют взглянуть в глаза страшному призраку уничтожения и, вслед за Толстым или другим сильным человеком, если не умеют самостоятельно этого сделать, спросить себя: а что же будет дальше? Конечно, дальше нас ожидает нечто новое, небывалое, и поэтому отпугивающее наши консервативные натуры. Вспомните, как Соломон мудрый, на которого часто ссылается Толстой, так дивно воспевший любовь и мудрость в молодости, как он говорил о жизни под старость. И разве его унылая скорбь подорвала силу вечно юной жизни? Размышления его целые тысячелетия читались и изучались без всяких роковых последствий, как священные книги. Читались еврейским народом, наиболее бодрым и наименее склонным к отчаянию и пессимизму, несмотря на свою печальную судьбу. Так что если Толстого и можно в чем-либо упрекнуть, то скорей не в преувеличенной, а в недостаточной смелости. Ведь Толстой тоже, в конце концов, отвернулся от нарисованных Соломоном ужасов и постарался на новый лад пристроиться к отстранившей его от себя жизни.

У Толстого был только один момент, когда он заговорил о "неделании", т. е. о жизни, в которой труд не отрывает человека от размышлений. Но он скоро понял, что напрасно усердствовал. Мы в достаточной мере не делаем. Праздность, именно та праздность, которую Толстой проповедовал в своей статье - вольная, сознательная, прекращающая всякий труд праздность есть характернейшая черта нашего времени. Я говорю, разумеется, не о рабочих и мужиках, делящих свое время между каторжным трудом и беспросыпным пьянством, а о высших, обеспеченных классах общества, к которым, собственно, и обращается гр. Толстой.

Мы давно уже ничего не делаем - и думаем. Мы пишем книги, рисуем картины, сочиняем симфонии, но разве это труд? Это только видимость труда, развлечение от праздности. Так что граф Толстой был гораздо более прав, когда он, забыв проповедь неделания, начал требовать от нас, чтобы мы по крайней мере часов восемь в день ходили за плугом. Это требование имеет смысл - даже для Соломона Мудрого.

деревьев. И, разумеется, несем соответствующее наказание.

Божеские законы... (неисповедимы) ... В раю все разрешается, кроме любознательности. Разрешается даже труд, хотя он, собственно, предназначается для изгнанников из рая, ибо там, где "все есть" не может быть нравственно обязательного. Граф Толстой это понял: о неделании он заговорил на минуту - и стал трудиться. Ибо в правильном, постоянном и ровном, ритмичном труде, производителен он или только кажется производительным, как у гр. Толстого его землепашество - залог душевного мира. Примером того могут служить немцы, которые не только начинают, но и кончают день благословлением и для которых вполне достаточно протестантство, т. е. мораль вместо религии. Они всегда удовлетворены.

В раю же, где нет потребности в послетрудовом отдыхе даже во сне, жить опасно и трудно: там все соблазны становятся заманчивыми. Может быть, современные праздные люди предугадывают райское блаженство? Там, где не будет труда, не будет правильности, ровности, спокойствия, удовлетворения. Там нельзя будет предвидеть даже знающему, там savoir pour рrevoir никому не будет нужно, там наша наука будет предметом насмешек? Уже и теперь ей многие, разумеется, из праздных, нетрудящхся людей, удивляются. Но многие еще, преимущественно немцы, защищают ее предпосылки...

Но, повторяю, Тургеневу в 1882 году не к лицу было отстаивать предпосылки. Во-первых, потому что он в своих последних произведениях не хуже графа Толстого подкапывался под "высокие идеи", а во-вторых, перед лицом смерти можно ведь разрешить себе быть правдивым. Но привычки тысячелетнего рабства мысли тяготеют над культурным человеком. Считается обязательным видеть не то, что у тебя перед глазами, а то, что может быть полезным и нужным людям.

Как тяжело читать у Платона его рассказ о предсмертных беседах Сократа. Его дни, часы уже сочтены, а он говорит, говорит, говорит... Критон приходит к нему чуть свет и сообщает, что священные корабли близки и не сегодня завтра вернутся в Афины. Сократ сейчас же начинает разговаривать, доказывать. Правда, может быть, не совсем следует доверять Платону. Передают, что Сократ, по поводу записанных Платоном диалогов его, заметил:

Но ведь все источники согласно показывают, что месяц перед своей казнью Сократ провел в непрерывных разговорах со своими друзьями. Вот что значит быть любимым и иметь учеников! Даже умереть спокойно нельзя. Выходит, что самая лучшая смерть это та, которая почитается самой худшей: умереть без близких, без друзей, как собака под забором. По крайней мере в последние минуты жизни можно не лицемерить, не учить - сосредоточиться и помолчать - приготовиться к страшному, а может быть, и великому событию. Паскаль, как передает его сестра, тоже много говорил пред смертью, а Мюссе рыдал как ребенок. Может быть, Сократ и Паскаль оттого так много говорили перед смертью, что боялись разрыдаться? Ложный стыд! Может быть, Тургенев оттого так порицал настроения Толстого, что не хотел признаться в своей слабости! А он в последние годы своей жизни, особенно в последние месяцы должен был казаться себе таким ничтожным, жалким, ни на что не нужным, таким "лишним" человеком.

Прежде лишним человеком был Рудин, но Тургенев, как известно, все-таки находил ему оправдание. Хотя Рудин болтун, ничего со своей жизнью не сделавший, хотя он и неудачник, не видевший ни одного светлого дня, и вялый человек, возбуждающий к себе презрение даже в полюбившей его женщине, он все же был полезен обществу. Он умеет звать людей к лучшему! даже благоразумный Лежнев, когда-то боявшийся, что Рудин отобьет у него невесту, под конец отдает ему дань справедливости и вместе с горячим поклонником Рудина Басистовым пьет шампанское за здоровье друга своей отдаленной молодости. Самый взыскательный читатель должен быть удовлетворенным: шампанское и похвальные слова о пользе обществу, разве это не утешение, не метафизическое утешение? Да ведь это - целое мировоззрение! И разве этим домашним торжеством не смываются все обиды и унижения, перенесенные Рудиным. Его выталкивали отовсюду и все. Он сам знает, что умел только начинать и дальше благородных порывов никогда не шел, но выпили шампанское и сказали доброе слово. Нужно уметь удовольствоваться идеальным. Если проявишь много требовательности, кто знает, что из этого выйдет. Европа советует быть скромным, так как всякого рода нескромные требования отдельного человека грозят привести к отчаянию или нигилизму. Что, если Рудин, вспоминая свои обиды, повторит вслед за Соломоном Мудрым и гр. Толстым: "суета сует, и всяческая суета". А то, пожалуй, вроде как подпольный человек у Достоевского, еще худшее придумает. Нужно уметь отвлекать мысль от отдельной личности и обращать внимание лишь на общие явления. Для того, чтобы лучше и успешнее достигать этой цели, Европа разработала целый ряд особых приемов, которые объединяются под звучным именем общественно-моральной точки зрения. Метафизики говорят - просто моральной точки зрения. Но даже самая возвышенная метафизическая точка зрения, обещающая откровения, имеет своим последним, правда, обыкновенно скрытым источником земные интересы, общественные надобности.

Тургенев тоже воспитывался в идеалистической школе. Много, по его собственным признаниям, доставила ему хлопот знаменитая формула Гeгеля, которую повторяют философы, - действительность разумна. При этом они всегда рассчитывают, что разумная действительность есть такая действительность, которую мы разумом можем вполне одобрить. Но как только начинает выясняться, что разум философа имеет такие вкусы, которым действительность нимало не соответствует, философы начинают только пятиться назад, стараясь при этом сохранить возможное достоинство в осанке и в движениях и не выдать своей внутренней тревоги. Сперва он пробует скрыться в туманах идеализма, а когда его оттуда выгонят, он бросается к эмпиризму, от которого с таким пафосом и презрением когда-то отвернулся. В конце концов, и у него ничего нет, кроме "общественной" точки зрения. Если нужно выбирать между личностью и обществом, то, разумеется, общество выше, ибо сумма всегда больше слагаемых. Мы даже не подозреваем, насколько эта банальная предпосылка определяет наше мировоззрение, и еще менее подозреваем, что вся ее прочность основывается на арифметическом положении.

Рудин прожил бессмысленную, ненужную ему жизнь. Его даже Наталья осудила, - самое ужасное, что могло случиться с человеком, по мнению Тургенева. В его сочинениях всегда молодая девушка играет значительную роль.

"Накануне" идеальная Елена отдает предпочтение воинственному Инсарову перед художником Шубиным и ученым Версеневым. В "Нови" нерасположенный к битвам Нежданов принужден уступить место при Марианне Соломину. И Наталья прогоняет Рудина, как только подмечает в нем недостаток храбрости. Тургенев находит такой порядок вещей идеальным и открыто держит сторону всех этих женщин. Он словно хочет нам сказать: так всегда было, так всегда будет, - женщины всегда отдают предпочтение военным, сильным людям, даже в мире животном самка спокойно глядит, как дерутся между собой самцы, и потом отдается победителю.

В романах Тургенева женщина является и судьей и вместе наградой для мужчины. Если женщина отвернулась или выразила свое презрение мужчине, значит, наверное, он сам по себе ни на что не годится, лишний человек, для которого нет спасения и надежды: ему остается только занять место в мировоззрении. Туда и попал Рудин, там никому нет отказа, как бы плох он ни был, и как бы неудачно ни сложилась его судьба.

Взгляд истинно идеалистический и возвышенный. Этого никто не станет, конечно, отрицать, кроме разве Чулкатуриных [Герой повести "дневник лишнего человека т. 5, стр. 208-271.], Рудиных и им подобных людей. Но кто спрашивает их суждений? Идеалистическая истина тем и сильна, что она совсем не обязана считаться с лишними людьми. Наоборот, люди обязаны с нею считаться, ей повиноваться. Хочет Рудин или не хочет, мировоззрения ему не миновать. Правда, может быть, идеалисты не так уж виноваты, как это кажется иногда.

"осчастливить" весь человеческий род и только под старость, убедившись, что осчастливить он не может, стал говорить об идеале самоотречения, резиньяции и т. д. И как он сердится, когда люди не принимают его учения, не признают его своим благодетелем! А ведь, может быть, если бы Толстой, вместо того, чтобы выдавать свое учение за превосходное разрешение последних вопросов, говорил бы о невозможности их удовлетворительного решения, и открыто признал бы, что он никого не в силах облагодетельствовать, - его бы охотно слушали и меньше бы возражали. Теперь же он раздражает преимущественно тем, что не умея облегчить ближних, требует, чтобы они считали или, по крайней мере, притворялись получившими облегчение или даже осчастливленными им. Но на это мало кто соглашается: с какой стати добровольно отказываться от своих прав, - ведь право бранить свою судьбу, не Бог ведает как много, но все же чего-нибудь да стоит.

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение