Шестов Л. И.: Тургенев
Глава 10

Примечание издателя
Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

10

И только в самые последние годы жизни, как я уже не раз говорил, Тургенев начинает чувствовать всю ненужность европейского образования. Но человек - настолько консервативное существо, что всякая перемена, даже перемена к лучшему, пугает его, и он обыкновенно предпочитает привычное, хотя бы и дурное, старое - новому, даже хорошему. Тот, кто много лет подряд был убежденным материалистом, ни за что не согласится уверовать в бессмертие души, даже если бы ему доказали это more geometrico, и если бы он по своей природе был трусливейшим существом и больше всего на свете боялся бы смерти и уничтожения. К тому же еще я самолюбие! Люди ужасно неохотно признаются в своих заблуждениях. Это смешно, но это - так.

Люди - ничтожные, жалкие существа, на каждом шагу, как это доказывает история и обыкновенный житейский опыт, ошибающиеся и попадающие впросак, хотят считать себя непогрешимыми! И зачем? Что может быть блаженнее незнания, сулящего так много неожиданного? Правда, это состояние трудно достижимо. Подлый разум, вопреки нашему желанию, подсовывает нам мнимые истины, от которых мы не умеем отделаться даже тогда, когда замечаем уже их призрачность. Сократ хотел думать, что ничего не знает, и не мог: он глубоко верил в свое знание, он был убежден, что ничего, кроме того, что ему известно, не может быть истинным; он принял изречение оракула и искренне считал себя мудрейшим из людей, - и вместе с ним мы все соблазнились его мудростью, которая нас до сих пор держит в плену. Декарт понимал, что нужно во всем усомниться, но в сущности не знал, с чего начинать. И так будет до тех пор, пока не философы будут считаться учителями мудрости.

Кто хочет помочь людям, тот не может не лгать. Нужно усомниться не затем, чтобы потом вернуться к твердым убеждениям - это было бы бесцельно - опыт показывает, что такой процесс приводит от одного заблуждения к другому, в области последних вопросов, разумеется. Нужно, чтобы сомнение стало самостоятельной, единственной творческой силой. Ибо твердое знание есть условие несовершенного восприятия. Слабый дух неспособен к слишком быстрым непрерывным переменам. Ему нужно придти в себя, осмотреться, т. е. возможно дольше испытывать одно и то же, ему нужны устои и прочность, даваемые долгой привычкой и оседлостью. Но дух созревший презирает всякого рода подпорки и костыли. Ему надоело пресмыкаться, он отрывается от земли и уходит в простор бесконечности. И ведь все мы знаем, что пробьет наш час, но страх мешает нам открыто сказать себе это. И до поры до времени мы молчим, прячемся от действительности. Но приходят несчастья, болезни, старость, и страх, который мы так искусно отгоняли от себя, делается постоянным спутником нашей жизни. Мы уже не умеем отвязаться от него и поневоле с любопытством начинаем всматриваться в ненавистного спутника. И тогда мы замечаем, что он не только пытает нас, но вместе с нами и за нас делает страшное непривычное дело: перегрызает все нити, которыми мы были привязаны к прежнему существованию. И минутами по крайней мере, нам начинает казаться, что еще несколько мгновений, и нас ничего уже не будет удерживать и осуществится вечная мечта измученного человека - он освободится от тяжести и уйдет в беспредельную высь...

Последние произведения и даже письма Тургенева почти все проникнуты мистическим ужасом. Он постепенно, все больше и больше убеждался, что почва незаметно уплывает из-под его ног. Он делает нечеловеческие усилия, чтобы задержать ее, но они ни к чему не приводят. Еще так недавно, по поводу казни Тропмана, можно было соображениями о пользе и о будущем человечества отрешиться от страшных видений. Еще недавно слова: "все проходит, только добрые дела остаются" - казались истинным талисманом, способным охранить человека от дьявольского наваждения. Теперь же - польза, идеалы, добрые дела - все самые будничные слова, годные для составления статей, но не нужные, не пригодные человеку.

Но "дьявольское наваждение" как и "страшный суд" - разве Тургенев в это когда-нибудь серьезно верил? Разве какой-нибудь из современных образованных людей верит в такие сказки? Настоящий культурный человек даже и перед смертью продолжает думать о прогрессе и верить в будущее человечества: как Базаров в тургеневских "Отцах и детях" заботится лишь о том, чтобы умереть как можно красивее и даже в последние минуты жизни не изменить своим убеждениям. Но, повторяю, Тургенев не был в этом смысле "настоящим европейцем". Чем ближе подходил конец, тем чаще его неприрученная мысль возвращалась к смерти, - сказывалась его некультурность. Правда, ему не верили не только в Европе, но и в России. Даже его "стихотворения в прозе" были приняты просто за "литературу".

С Тургеневым прОизошла та же история, что в сказке с мальчиком, всегда во время купанья лю6ившим смущать прохожих тревожными криками о помощи. Несколько раз ему удавалось привлечь к себе внимание. Потом убедились, что он только забавляется, и перестали обращать внимание на его крики. Так что, когда он однажды и в самом деле тонул, никто не пришел ему на помощь, хотя все и слышали его крики. Всем казалось, что Тургенев по-прежнему развлекается и в этих литературных развлечениях настоящей опасности нет. Может быть, любители "трагедии" и заметили, что в своих последних произведениях Тургенев удачнее, чем всегда, рыдает - и даже поставили ему это в заслугу, но все-таки едва ли кто-нибудь подумал, что трепетные, бледные строки стихотворений в прозе могут дать что-либо иное, кроме эстетического наслажденяя. Может быть, какой-нибудь современный Шиллер вновь задумался о том, как может трагедия доставлять человеку наслаждение, и выдумал для разрешения вопроса новую философскую теорию. Дальше этого не пошло!

Какой бы необыкновенный талант не был у писателя, сочинения его все же, в конце концов, принимаются за литературу. Сам Тургенев иначе не смел смотреть на свое писательское назначение, в особенности в последние годы, когда он все больше и больше убеждался, что уже не имеет сил направить свою блуждающую мысль в сторону "общих интересов".

Но кому и какое дело до того, что писатель не спит по ночам, что его тревожат мучительные думы о близкой смерти, что у него уходит почва из-под ног, что он теряет веру в идеалы? Писатель должен поучать, наставлять или, по крайней мере, развлекать читающую публику. А какой же он учитель, если сам не знает, что с ним происходит?

"Писатель пописывает, читатель почитывает." Знаменитый сатирик возмущался и обижался таким положением вещей. Он бы хотел, чтобы было иначе, чтобы из-за каждого слова писателя читатель обнаруживал бы готовность лезть на стену. Но читатель вовсе не так прост, как принято думать; он предпочитает оставаться спокойным и предоставляет самому писателю, если ему это нравится, лезть на стену. Оттого-то успех у тонко образованной публики имеют лишь те писатели, которые пишут кровью своего сердца. Условные турниры, даже самые пышные, никогда не привлекают большой публики. Люди бегут смотреть на бой гладиаторов, где их ждет зрелище настоящей, горячей, дымящейся крови, и где будут действительные, а не воображаемые жертвы. И многие писатели, как истинные гладиаторы, публично проливают свою кровь, стараясь угодить Цезарю-толпе: Salve, Caesar, мorituri te salutant.

Свои "стихотворения в прозе" Тургенев первоначально назвал "Senilia" [Бред], словно желая извиниться перед строгим читателем. А может быть, и вправду нужно было извиняться? Ведь он в последних своих произведениях не только в "Стихотворениях в Прозе", но и в "Песни торжествующей любви", в "Кларе Милич", в рассказе "Отчаянный" - изменяет своим прежним убеждениям - как же не оправдываться, хотя бы старостью и болезнью? До сих пор он неизменно и твердо шел к определенной культурной цели. Теперь у него один мотив:

Je vais sans savoir оu,
J'attends sans savoir quoi.

[из Ламартина: Я иду, не зная куда, Я жду, не зная чего.]

Прежние ясные и отчетливые суждения растеряны, забыты, как забываются детские игрушки и юношеские тетрадки. Только иногда в письмах к друзьям и знакомым встречаются еще старые, привычные когда-то слова, но не столько потому, что они нужны Тургеневу, сколько потому, что других слов люди не понимают. Полонский, например, постоянно приставал к Тургеневу с расспросами о здоровье и, повидимому, когда получал от него неутешительные сведения, пытался в своих письмах отвлечь внимание Тургенева от смерти и болезней разговорами о близком выздоровлении. Тургенев иногда сердился и раздражался, а иногда отвечал в таком тоне, как будто бы и верил Полонскому, что текущие дела важнее всяких мрачных размышлений, хотя чувствовал, что, как не вертись, а от новой действительности не отвертишься.

В стихотворении в прозе "Старуха" возобновляется тот же мотив, который Тургенев когда-то попытался развить в рассказе "Довольно". Но тогда он "своими словами" повторял Шекспира и...(чувствуется)... что чужие размышления заняли его только как метафизическая тема. Теперь же он сам испытал волнения Макбета, и это чувствуется в каждой строчке рассказа, ... (в котором действует)... сгорбленная, закутанная в серые лохмотья старушка с желтым, морщинистым, беззубым лицом и с застланными плевой глазами, легко крадущаяся за человеком и медленно, но твердо направляющая его. Вот как рассказывает об этом Тургенев в стихотворении "Старуха":

"Страшное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что эта старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает, то направо, то налево, и что я повинуюсь ей.

Однако я продолжаю идти... но вот, впереди, на самой моей дороге, что-то чернеет и ширится... какая-то яма. "Могила", - сверкнуло у меня в голове. - Вот куда она толкает меня!

Я круто поворачиваю назад. Старуха опять передо мною... Она смотрит на меня большими глазами... глазами хищной птицы... Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам... Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик... "Ах, - думаю я, - эта старуха - моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!"

"Не уйти! Не уйти! - Что это за сумасшествие... Надо попытаться". И я бросаюсь в сторону, по другому направлению.

Я иду проворно... Но легкие шаги по-прежнему шелестят за мною, близко, близко... И впереди опять темнеет яма.

Я опять поворачиваю в другую сторону... И опять тот же шелест сзади, и то же грозное пятно впереди. И куда я ни мечусь, как заяц на угонках... все то же, все то же." [Т., "Стихотворения в прозе", т. 8, стр. 357.]

Кто поверит, что эти слова принадлежат "великану с серебряной головой", как назвал Тургенева Мопассан, что один из величайших русских писателей бросается и метается, как заяц на угонках, из стороны в сторону? Обидно слышать. Мы приучили себя думать, что старшие учителя наши не боятся судьбы, - что судьба их боится, что они спокойно и достойно, твердо глядят в глаза какой угодно опасности. Зачем же все эти унижения, которые выпали на долю Тургенева? И зачем он рассказал сам о своем позоре? Что мешало ему выдумать историю о том, что перед лицом смерти он, как Сократ, все же не утратил веры в "добрые дела" и идеалы? Или хотя бы совсем промолчать! Для чего знать людям такую отвратительную правду - Тургенев, мечущийся, как заяц на угонках.

А между тем все последние произведения Тургенева проникнуты тайным, а порой и явным страхом перед судьбой, которую он когда-то, когда верил в европейское образование, так ясно понимал и объяснял.

Центробежные и центростремительные силы, порождающие и уничтожающие Дон-Кихотов и Гамлетов, культурные задачи, вдохновляющие лучших людей, европейская мораль, примиряющая с ужасами жизни - обо всем забыто. Открылась великая тайна жизни, и все прежние убеждения оказались лишними. Нужно наскоро, собственными силами, без посторонней помощи выдумывать "новые убеждения" ... (добывать их)... новыми приемами и методами, ибо старые приемы и методы никуда не годятся. Что делать? Тургенев иногда пытался приспособить прежние верования к новым условиям своего страшного существования. Он вспоминает о подвиге - он пробует воспевать подвиг. Может быть, кажется ему, это снимет, хоть отчасти, тяжесть с его души и вернет ему утерянную почву. Он пишет стихотворение... (в прозе)... "Порог" [дальше в рукописи поставлено многоточие, подразумевающее, видимо, выдержку из стихотворения "Порог". Приводим это стихотворение целиком]:

Я вижу громадное здание. В передней стене узкая дверь открыта настежь; за дверью угрюмая мгла... Перед высоким порогом стоит девушка... русская девушка.

Морозом дышит та непроглядная тьма, и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания медлительный глухой голос.

- О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли, что тебя ожидает?

- Знаю, - отвечает девушка.

- Холод, голод, ненависть, насмешки, презрение, обида, тюрьма, болезнь, самая смерть?

- Знаю.

- Отчуждение, полное одиночество?

- Знаю. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.

- Не только от врагов, но и от родных, от друзей?

- Хорошо. Ты готова на жертву?

- Да.

- На безымянную жертву? Ты погибнешь, - и никто... никто не будет даже знать, чью память почтить.

- Готова ли ты на преступление?

Девушка потупила голову - И на преступление готова...

Голос не тотчас возобновил свои вопросы. - Знаешь ли ты, - заговорил он наконец, - что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?

- Знаю и это. И все-таки я хочу войти.

Девушка перешагнула порог - и тяжелая завеса упала за нею.

- Дура! - проскрежетал кто-то сзади.

- Святая! - пронеслось откуда-то в ответ.

Но и здесь, как и в стихотворении "Старуха", не слышится ничего, кроме ужаса пред жизнью. Последнее слово "святая" должно все оправдать. Но нет в нем нужной чудодейственной силы. Оно звучит глухо, пусто, как всякая другая похвала. Тургенев чувствует, что не вправе его произнести. Самое большее, что он мог бы сказать - нравственная женщина. "добрая", "бедная".., и т. п. - впечатление осталось бы тем же. Европейцы еще употребляют много давно и навсегда умерших слов, и только в трудные минуты жизни замечают теперь, что возлагали свои надежды на мертвецов.

Подвиг, который когда-то так манил к себе людей, теперь, в сущности, лишь пугает их. Но они не смеют в этом признаться себе и другим и продолжают делать вид, что преклоняются пред ним. Ибо, как можно жить, если не верить в подвиг? Но прежних гимнов уже нет. Остались только заунывные погребальные песни, как тургеневский "Порог". Сравните его стихотворение с песней председателя из "Пира во время чумы", и вы почувствуете, как мало может дать человеку европейское образование и современное, пропитанное моралистическими идеями мировоззрение.

Как мощно, вдохновенно звучат стихи Пушкина:

--- Есть упоение в бою... -

и как серо, тускло, уныло, беспросветно, ненужно в "Подвиге" Тургенева [вероятно, это описка; надо читать "Пороге"]. В конце концов все та же, беззубая, отвратительная старуха - смерть, пожирающая молодую и прекрасную жизнь. Зачем, для чего?

"отчаянный", где впервые в жизни с серьезным интересом говорит о тех сторонах жизни, от которых до сих пор отворачивался, как от незаслуживающих внимания. Начинается рассказ следующими словами:

"Нас было человек восемь в комнате, и мы разговаривали о современных делах и людях.

- Не понимаю этих господ! - заметил А. - Они отчаянные какие-то! Право отчаянные. Ничего подобного еще никогда не бывало.

Языкова кто-то сказал, что у него был восторг ни на что не обращенный, беспредметный восторг; так и у тех людей отчаянность была беспредметная..." [Т., "Отчаянный", т. 8, стр. 230.]

Затем следует рассказ о жизни Миши Полтева и заключение:

"Так вот чем разрешились мишины скитания по мытарствам, - завершил старик П. свой рассказ. - Вы, господа, конечно согласитесь со мной, что я имел право назвать его отчаянным; вероятно согласитесь и в том, что он не походил на нынешних отчаянных, хотя, полагать надо, иной философ и нашел бы родственные черты между ним и ими. И тут и там жажда самоисстребления, тоска и нeyдовлетворенность... А с чего это все берется, предоставляю судить - именно философу." ["Отчаянный", т. 8, стр. 256.]

Времена меняются! Пятнадцать лет тому назад Тургенев не стал бы затруднять внимания философов, людей занятых и не имеющих ни возможности, ни охоты тревожиться по пустякам - судьбой Миши Полтева, безудержного пьяницы и авантюриста. Его бы рассудил Потугин, предложивши ему назвать двадцать городов Франции. Миша, конечно, не назвал бы и одного, кроме Парижа, и на этом основании был бы признан никуда не годным недорослем из дворян.

Из господ, подобных Мише, "никогда ничего не выходит", как из Веретьева и всех лишних людей Тургенева. Но теперь "никогда ничего не выходит", равно как и неуменье назвать двадцать городов Франции, уже не аргумент в глазах Тургенева. Даже "жажда самоисстребления" не унижает - не только не унижает, но возвышает человека. Вы чувствуете, что Тургенев почти готов преклониться перед неудачником Мишей. В способности к самоисстреблению, даже беспредметному, Тургенев научается видеть таинственный смысл. И современные отчаянные представляются Тургеневу в ином освещении. В них существенное - не те или иные общественные идеалы, а нежелание примириться с самыми возвышенными идеалами вообще, вечная тоска, вечная неудовлетворенность. Впервые, говорю, за всю долгую свою жизнь, Тургенев позволяет себе отступить от своего европейского миросозерцания и вступить на тот путь, по которому шел столь ненавистный ему кладоискатель Достоевский. Полезен или вреден человек для общества, способствует ли он прогрессу или противится идеальным стремлениям своего времени - для Тургенева все равно. Хуже: беспредметная, непонятная жажда самоистребления, когда-то бесповоротно осужденная Тургеневым, все больше и больше привлекает к себе его внимание. Гибель, разрушение, отчаяние, смерть - хотя и пугают Тургенева, далеко еще не успевшего развязаться со старыми европейскими убеждениями, все же перестают казаться ему безнадежно ненужными элементами в природе. Наполовину сознавая всю нелепость своих попыток, он все же не может не поставить себе вопроса: а что, если образованная Европа ошибается, что, если там, где она, а вслед за нею и я, порицала, нужно хвалить? Может быть, все, что "мировоззрение" отбрасывало как ненужный хлам, таит в себе самое значительное и важное, что только бывает в жизни? И даже "лишние люди", отбросы цивилизации, заслуживают не только сострадания? Трагедия может ли обойтись без водевильного миросозерцания?!...

- Нет воли вашего Отца Небесного, чтобы погиб один из малых сих. И последние будут первыми.

Последние, т. е. лишние люди, из которых никогда ничего не выходит, которые в этой жизни не умеют и не хотят сосредоточить все свои силы на осуществление одной, хотя бы маленькой, но полезной задачи, окажутся правыми?...

"L'homme est si miserable que l'inconstance avec laquelle il abandonne ses desseins est, en quelque sorte, sa plus grande vertu: parce qu'il temoigne par lа qu'il a encore en lui quelque reste de grandeur qui le porte а se dйgouter de choses qui ne mйritent pas son amour et son estime." [Человек так несчастен, что непостоянство, с которым он покидает свои намерения, до некоторой степени его самая большая добродетель потому, что он этим доказывает, что у него есть еще какой-то остаток величия, вызывающий в нем отвращение к вещам, недостойным его любви и уважения.]

всю жизнь свою отдать служению своей цели. Чтобы стать мастером, виртуозом, артистом, нужно с истинно ангельским или ослиным терпением десятки, сотни, тысячи раз перепробовать разные приемы выражения своих мыслей и настроений и не жалеть ни труда, ни времени, ни даже жизни. Все должно быть на втором плане - на первом искусство. Ни один гений ничего не добивается без продолжительного, упорного труда. У Гончарова в "Обрыве" превосходно рассказано о виолончелисте, который целый день бился как рыба об лед, чтобы потом вечером хорошо сыграть несколько пьес.

И это всегда так бывает. Постылый, скучный, раздражающий труд есть условие развития гения. Оттого, видно, люди так редко добиваются чего-нибудь. Гений должен согласиться культивировать в себе осла. Это так унизительно, что на него люди идут только в крайних случаях. Большей частью предпочитают середину между посредственностью и гением: талант. Не всякому охота менять свою жизнь на искусство. И сколько раз гений под конец своей жизни раскаивается в своем выборе.

- Лучше было бы не удивлять мир и жить в этом мире, - говорит Ибсен в своей последней драме.

Гений, жалкий и слепой пошляк, полусумасшедший человек, которому мы прощаем все его странности ввиду приносимой им пользы! И все-таки, мы все поклоняемся гению, единственному богу, в которого еще верит современность.

"из которых ничего не выходит", и хоть бы на минуту допустить мысль, что Миши Полтевы по крайней мере настолько же выражают собою смысл жизни, как и уравновешенные, спокойные деятели, сознательно осуществляющие в жизни высокие идеалы.

Это область Достоевского, область кладоискательства. Тургенев не признавался себе, на какой опасный путь вступил он. "Разум" - то, что он и что все люди считают в себе разумом - продолжал упорно стоять на страже прежних верований; и новые мысли, как это всегда бывает, проходили в душу Тургенева контрабандой, под разными ярлыками, скрывавшими их настоящий смысл. Толстого он осудил за "Исповедь". О Достоевском продолжал отзываться с тем же нескрываемым отвращением:

"... прочел я статью Михайловского о Достоевском. Он верно подметил основную черту его творчества. Он бы мог вспомнить, что и во французской литературе было то же явление, а именно пресловутый Маркиз де Сад, который даже книгу написал "Tourments et supplices", в которой он с особенным наслаждением настаивает на развратной неге, доставляемой нанесением изысканных мук и страданий... Достоевский тоже в одном из своих романов тщательно расписывает удовольствие одного любителя... И как подумаешь, что по этому нашему Маркизу де Саду все российские архиереи совершали панихиды и даже предики читали о вселюбви этого человека! Поистине, в страшное живем мы время!"... [Письмо к Салтыкову (М. Е.) от 24 сент. 1882 г. Письма, стр. 496, N. 432.]

Тургенев считал, что он все еще вправе осуждать Достоевского. "Разум" всегда высказывается а priori - т. е. не сообразуясь ни с чем, кроме собственных привычек, которые он называет законами.

11

Примечание издателя
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Приложение

Раздел сайта: