Овсянико-Куликовский Д. Н.: Вера, героиня "Фауста" (старая орфография)

ТУРГЕНЕВЪ и ТОЛСТОЙ.

ОЧЕРКЪ VII.

Вера, героиня "Фауста". 

I.

Вера, героиня тургеневскаго "Фауста", представляетъ собою любопытный образчикъ иррацiональной женской натуры, во многомъ противоположной натуре героини "Первой любви".

Отличительныя особенности душевнаго уклада Веры сводятся къ следующему. Во-первыхъ, это - женщина, получившая путемъ наследственной передачи, большой запасъ скрытыхъ страстей. Во-вторыхъ, Вера - личность не заурядная: она наделена выдающимися дарами ума, чувства и характера. Наконецъ, въ третьихъ, необходимо отметить тотъ фактъ, что почти все эти элементы ея души (кроме характера и стороны нравственной) находятся въ состоянiи недеятельномъ, связанномъ, какъ-бы загнаны внутрь, но однакоже отнюдь не изъяты изъ душевнаго обихода. Страсти напр. были долго подавлены въ душе Веры, оне безмолвствовали, но Вера никогда не переставала быть натурой страстной, и въ любви ея къ герою повести такой укладъ ея души обнаружился съ полной очевидностью.

Онъ былъ наследственнымъ. Тургеневъ, повидимому, придавалъ большое значенiе этой черте и потому говоритъ съ некоторой подробностью о предкахъ героини, выставляя на видъ ту роль, большею частью трагическую, какую играли въ ихъ жизни и судьбе страстныя чувства и страстный темпераментъ. Сюда относятся въ письме второмъ подробности о деде Веры (отце ея матери) Ладанове, долго жившемъ въ Италiи, где и родилась его дочь, мать Веры, "отъ простой крестьянки изъ Албано, которую, на другой день после ея родовъ, убилъ транстеверинецъ, ея женихъ, у котораго Ладановъ ее похитилъ". Объ этой итальянке мы можемъ составить определенное понятiе по описанiю ея портрета (въ конце письма 6-го): "... Что за лицо было у итальянки! сладострастное, раскрытое, какъ расцветшая роза, съ большими влажными глазами на выкате и самодовольно-улыбавшимися, румяными губами! Тонкiя чувственныя ноздри, казалось, дрожали и расширялись, какъ после недавнихъ поцелуевъ; отъ смуглыхъ щекъ такъ и веяло зноемъ и здоровьемъ, роскошью молодости и женской силы... Этотъ лобъ не мыслилъ никогда, да и слава Богу!.." Описанiе оканчивается такъ: "И что всего удивительнее: глядя на этотъ портретъ, я вспомнилъ, что у Веры, несмотря на совершенное несходство очертанiй, мелькаетъ иногда что-то похожее на эту улыбку, на этотъ взглядъ... Да, повторяю: ни она сама (Вера), ни другой кто на свете не знаетъ еще всего, что таится въ ней..." Безъ сомненiя, Вера, въ жилахъ которой текла эта итальянская кровь крестьянки изъ Албано, унаследовала и часть этихъ жгучихъ страстей, этого южнаго темперамента. Но только у Веры они скрыты и подавлены, обузданы, и съ темъ вместе "ея лобъ" мыслитъ - и слава Богу!

Мать Веры, Ельцова, судя по всему, была натура очень страстная, способная, какъ и ея отецъ, къ безумнымъ увлеченiямъ; но она боялась собственныхъ своихъ страстей и обуздала ихъ силою ума, далеко не зауряднаго, и характера, очень сильнаго. Разсказчикъ характеризуетъ ее такъ: "Я боюсь жизни,-- сказала она мне однажды. И точно, она ея боялась, боялась техъ тайныхъ силъ, на которыхъ построена жизнь, и которыя изредка, но внезапно пробиваются наружу. Горе тому, надъ кемъ оне разыграются! Страшно сказались эти силы Ельцовой: вспомни смерть ея матери, ея мужа, ея отца..." (Письмо 2-е).

Итакъ, страстность чувствъ (въ томъ числе и отцовскихъ и материнскихъ {Ладановъ безумно любилъ свою дочь и возненавиделъ ее. когда она бежала съ Ельцовымъ. Онъ умеръ не простивъ ее. Ельцова также страстно любитъ свою дочь я посвятила себя ея воспитанiю.} и темперамента была наследственной, фамильной чертою въ роде Веры, и этотъ укладъ души, если онъ не уравновешенъ другими силами, уже самъ по себе способенъ сообщить всей натуре характеръ иррацiональности.

Но этимъ не исчерпывается еще содержанiе того душевнаго наследiя, которое досталось Вере отъ матери и деда. Въ его составъ входили еще два элемента: стремленiе къ самообузданiю и предрасположенiе ко всему таинственному. Ладановъ, вернувшись въ Россiю, после трагической смерти итальянки, "не только изъ дома, изъ кабинета своего не выходилъ, занимался химiей, анатомiей, кабалистикой, хотелъ продлить жизнь человеческую, воображалъ, что ложно вступать въ сношенiя съ духами, вызывать умершихъ". Въ свою очередь, Ельцова, овдовевъ, "посвятила весь свой досугъ на воспитанiе дочери и почти никого не принимала..." "Все у ней делалось по системе..." "... Она до того прiучила себя не давать води своимъ чувствамъ, что даже стыдилась выказать страстную любовь свою къ дочери... Помню одно ея слово: я какъ-то сказалъ ей, что все мы, современные люди, надломленные... - Надламывать себя не для чего, промолвила она,-- надо всего себя переломить, или ужъ не трогать..." (Письмо 2-е). Что Ельцова не была чужда техъ-же предрасположенiи, какъ и ея отецъ, это видно хотя-бы изъ того, отчасти суевернаго страха передъ "тайными силами жизни", о которомъ только что была речь.

Не трудно видеть, что эти два душевныхъ стремленiя (къ самообузданiю и къ таинственному) въ данномъ случае столь-же иррацiональны, какъ и та страстность, противъ которой они направлены. Они явились какъ реакцiя противъ этой последней, какъ сила, которая, будучи вызвана другою силою, носитъ въ себе все основныя черты ея. Оба стремленiя, о которыхъ идетъ речь, суть чувства, и притомъ - страстныя. Ладановъ запирается въ кабинете и погружается въ химiю и анатомiю - движимый вовсе не безстрастными стремленiями ума, не въ качестве ученаго и мыслителя, а - какъ аскетъ, вдохновляемый страстнымъ желанiемъ спастись отъ страстей и треволненiй жизни. Сама "химiя" и "анатомiя", которыми онъ занимается, конечно, весьма далеки отъ трезвой и точной науки, способной въ самомъ деле дать ходъ и преобладанiе рацiональнымъ силамъ ума, ведь Ладановъ не отделяетъ эти "науки" отъ кабалистики и вызыванiя духовъ. Ладановъ - это въ некоторомъ роде Фаустъ, съ той только разницею, что гетевскiй Фаустъ отъ алхимiи, вызыванiя духовъ и тщетныхъ усилiй проникнуть въ тайну бытiя переходитъ къ страстямъ и "тайнымъ силамъ жизни", жертвою которыхъ и падаетъ, Ладановъ-же, наоборотъ, отъ страстей, отъ жизни, отъ любви спасается въ алхимiю и кабалистику. Вообще Ладановъ, если можно такъ выразиться, написанъ на мотивъ Фауста, какъ и вся повесть. Этотъ мотивъ, въ виде увертюры, звучитъ уже въ самомъ начале разсказа, когда герой находитъ въ своей библiотеке старое изданiе гетевскаго Фауста и принимается перечитывать давно знакомыя сцены. "Какъ подействовала на меня,-- пишетъ онъ,-- великолепная первая сцена! Появленiе Духа Земли, его слова, помнишь: "на жизненныхъ волнахъ, въ вихре творенiя", возбудили во мне давно-неизведанный трепетъ и холодъ восторга..." (Письмо 1-е). Вся повесть представляетъ собою какъ-бы проверку и разработку психологической темы "Фауста" на иныхъ натурахъ, другой среды и эпохи, и прежде всего на женской натуре, олицетворенной въ образе Веры.

Въ связи съ этимъ осложняется и наша задача: намъ придется для освещенiя натуры Веры обратиться къ психологiи гетевскаго "Фауста". Мы это сделаемъ ниже, а теперь у насъ на очереди вопросъ о воспитанiи Веры.

къ таинственному (Вера подвержена галлюцинацiямъ и необъяснимымъ страхамъ и вообще суеверна). Излишне пояснять, что такiе устои души совершенно иррагiгона.. гьны. Вотъ и посмотримъ, что именно было внесено въ эту иррацiональную душу своеобразнымъ воспитанiемъ, которое получила Вера.

Ельцова знала, что ея дочь получила задатки натуры страстной, бурной, увлекающейся, и поставила себе задачей во что-бы то ни стало парализовать эти задатки, предупредить возможный въ будущемъ взрывъ чувствъ. Съ этою целью она старалась устранять все, что такъ или иначе действуетъ на воображенiе, "а потому ея дочь до 17-летняго возраста не прочла ни одной повести, ни одного стихотворенiя". Взаменъ того, она старалась развить умъ дочери изученiемъ такихъ безстрастныхъ и не волнующихъ воображенiе "предметовъ", какъ естественная исторiя и географiя. На ряду съ этимъ она оказывала огромное нравственное влiянiе на Веру: "дочь любила ее и верила ей слепо. Стоило г-же Ельцовой дать ей книжку и сказать: вотъ этой страницы не читай - она скорее предыдущую страницу пропуститъ, а ужъ не заглянетъ въ запрещенную". (Письмо 2-е).

Не трудно показать, что такая система воспитанiя и образованiя была основана на вопiющихъ психологическихъ ошибкахъ и только кажущимся образомъ приводила къ предположеннымъ результатамъ. Вера, подъ влiянiемъ матери и полученнаго воспитанiя, казалось, въ самомъ деле стала девушкою и потомъ женщиною безстрастной, спокойной, разсудительной, ясной и уравновешенной. Но это только такъ казалось. Въ действительности она вышла не безстрастной, а только не знающей скрытыхъ въ себе самой страстей; воспитанiе, ей данное, не устранило, а напротивъ увеличило грозящую съ этой стороны опасность, развивъ неведенiе ея. Спокойствiе, ясность души Веры, основанныя на этомъ блаженномъ неведенiи, были, но необходимости, обманчивыми и временными, а ея душевное равновесiе оказалось крайне неустойчивымъ.

Вотъ и посмотримъ, въ чемъ именно состояли эти роковыя ошибки матери.

Прежде всего Ельцова сделала грубую ошибку въ области элементарной психологiи. Она хотела развить умъ дочери на счетъ страстныхъ чувствъ, а потому устраняла все, что действуетъ на воображенiе: очевидно, Ельцова думала, что воображенiе или целикомъ принадлежитъ къ сфере чувствованiи, иди, по крайней мере, есть душевная сила, находящаяся въ преимущественномъ соотношенiи, въ особой близости съ этой сферой. Ельцова не подозревала, что воображенiе есть неотъемлемая часть ума, и что нетъ никакой возможности развивать умъ, подавляя воображенiе. Она не знала, что упражняя, хотя-бы при помощи географiи и зоологiи, память, эту психическую основу воображенiя, она ее ipso даетъ пищу и этому последнему, и что, развившись и окрепнувъ, сперва на описательномъ естествознанiи, оно впоследствiи можетъ перенести свою деятельность и въ другiя сферы. Вторая ошибка состояла въ ложномъ взгляде, будто можно потушить страсти путемъ суженiя и ограниченiя сферы мысли, искусственно отвлекаемой отъ всехъ вопросовъ, имеющихъ отношенiе къ страстямъ человеческимъ, и питаемой исключительно "сухими" географическими и естественно-историческими сведенiями. Кажется удивительнымъ, какъ такая умная и мыслящая женщина, какъ Ельцова, не сообразила, что ни чтенiе путешествiи, ни знанiе географическихъ именъ, ни уменiе отличать ядовитыхъ пауковъ отъ неядовитыхъ не имеютъ ровно никакого отношенiя къ человеческимъ чувствамъ и страстямъ, къ потребности любви, къ мечтамъ о счастье, что наконецъ эти душевныя стремленiя нельзя, да и не нужно тушить, но можно облагородить, просветить, очистить отъ грубыхъ инстинктовъ, отъ эгоистическихъ примесей - путемъ разносторонней культуры ума и гармоническаго развитiя всей личности человека. Не сознавая этой простой и не требующей доказательствъ истины, Ельцова сделала и третью ошибку,-- не оценила значенiя поэзiи въ деле облагороженiя ума и чувства и ихъ подготовленiя къ действительной жизни. Въ интересахъ выясненiя этого важнаго пункта, намъ придется сделать здесь отступленiе - въ область психологiи искусства (въ частности поэзiи). 

II.

Влiянiе поэзiи (и вообще искусства) на развивающуюся человеческую личность можетъ быть разнообразно - смотря по человеку, по характеру душевной организацiи, по степени воспрiимчивости и т. д. - Мы будемъ иметь въ виду преимущественно натуры - въ роде Веры, чуткiя, тонкiя, богато-одаренныя, способныя къ большому душевному развитiю, призванныя къ яркому проявленiю въ жизни чувства или въ деятельности мысли и води.

И прежде всего постараемся обратить должное вниманiе на две стороны вопроса, часто упускаемыя изъ виду: это, во-первыхъ, свойство поэзiи умиротворять, успокоиватъ душевныя волненiя и, во-вторыхъ, это ея значенiе - какъ своего рода "прививки яда", въ известной мере предохраняющей отъ возможной душевной заразы.

Для удобства анализа и самого изложенiя, мы сперва разсмотримъ эти две стороны или свойства поэзiи (и вообще искусства) вне ихъ значенiя для целей педагогическихъ. Представимъ себе, что мы имеемъ дело съ человекомъ взрослымъ, сложившимся, развитымъ, способнымъ понимать и ценить поэзiю. Спрашивается: Шекспиръ, Байронъ, Гете, Шиллеръ, Гейне, Пушкинъ, Гоголь, Лермонтовъ, Толстой, Тургеневъ, Гончаровъ и т. д. чего больше дадутъ ему,-- волненiй, терзанiй, мечтанiй, соблазновъ, восторговъ и т. д. съ одной стороны, или-же - душевнаго умиротворенiя, успокоенiя, спокойныхъ созерцанiй - съ другой? отвечаю категорически: последнихъ гораздо больше, чемъ первыхъ. Это вытекаетъ прямо изъ самой природы поэзiи. Предупреждаю читателя, что я имею въ виду настоящую, несомненную поэзiю, а не те произведенiя, которыя имеютъ только форму поэтическую, но, по самой психологической своей основе, къ поэзiи не относятся. Всякое истинно-поэтическое произведенiе есть прежде всего попытка поставить и решить какой-нибудь общечеловеческiй вопросъ. Творческая сила, которая тутъ действуетъ, есть (а не чувства): это все тотъ-же синтезъ и анализъ, которые являются основами и научной, и философской мысли. Художественные образы суть умственные продукты явно индуктивнаго характера. Весь, стало быть, процессъ относится целикомъ къ области мысли. Но, конечно, онъ не отделенъ китайской стеною отъ сферы чувствъ. Последнiя въ него входятъ вместе съ темъ жизненнымъ матерiаломъ, на изученiе и объясненiе котораго направлено творчество художника. Творя, художникъ испытываетъ массу соответственныхъ движенiй чувствующей души: онъ скорбитъ, радуется, плачетъ, смеется, негодуетъ, жалеетъ, любитъ, ненавидитъ, прощаетъ - все, что угодно. Спрашивается: тождественны-ли эти чувства съ теми скорбями, радостями, негодованiемъ, сожаленiемъ и т. д., которыя тотъ-же художникъ испытываетъ вне творчества, не какъ художникъ, а какъ всякiй человекъ? Тождества быть не можетъ, а есть только аналогiя. Почему? По той простой причине, что самъ воспринимающiй субъектъ при творчестве - не таковъ, каковъ онъ вне творчества. При творчестве въ немъ работаетъ мысль, совершается анализъ и синтезъ, и работа эта - сложная, трудная, всегда - высшаго сорта, и тогда, когда она освещена сознанiемъ, и тогда, когда проходитъ въ душе безсознательной. - и, разумеется, наличность этихъ умственныхъ процессовъ не можетъ не влiять на всю психiю, на постановку въ ней и взаимныя отношенiя всехъ ея элементовъ, въ томъ числе и чувствъ. Центръ тяжести всей души переносится въ умственную сферу, и что-бы ни происходило въ этотъ мигъ въ области чувства, какое-бы негодованiе тамъ ни кипело, какiя-бы скорби или радости тамъ ни были,-- все они не могутъ но подчиниться такъ или иначе изменяющему воздействiю процессовъ мысли. И чувства безспорно изменяются подъ этимъ воздействiемъ,-- изменяются и количественно, и качественно. Говорю "количественно" - въ смысле большей силы, интенсивности. Гоголь напр., конечно, негодовалъ, скорбелъ, смеялся и нр. несравненно больше - когда творилъ типы Сквозника-Дмухановскаго, Чичикова, Собакевича, чемъ когда встречалъ въ самой действительности, разрозненные оригиналы этихъ типовъ. Художникъ въ моментъ творчества долженъ чувствовать сильнее уже потому, что онъ сосредоточивается мыслью на известномъ явленiи, устраняя темъ самымъ разсеивающее и парализующее действiе на соответственное чувство различныхъ впечатленiй обыденной жизни. Но онъ не только сосредоточиваетъ свою мысль на известномъ явленiи, напр. возбуждающемъ негодованiе и скорбь, онъ обобщаетъ множество фактовъ этого рода и собираетъ въ одномъ образе, какъ фокусе, все негодованiя и скорби этихъ фактовъ, вместе взятыя. Теперь уяснимъ себе качественное измененiе чувства. Умственная деятельность, въ тома, числе и художественная, имеетъ свои - умственныя - чувства, порождаемыя самимъ процессомъ мысли, и это чувства прiятныя, доставляющiя известное, часто очень высокое, всегда очень чистое, наслажденiе. Въ искусстве оно известно подъ именемъ "эстетическаго наслажденiя". Часто называютъ его также "чувствомъ красоты". Я-бы охотно употреблялъ этотъ последнiй терминъ, если-бы я зналъ, что такое "красота", т. -е. - какой именно психическiй процессъ нужно разуметь подъ "красотою". Чувствовалъ-ли Гоголь красоту, когда создавалъ безобразный, но несомненно высокохудожественный типъ Плюшкина,-- этого решать не берусь. Но что онъ испытывалъ специфическую радость творчествакачественное измененiе техъ чувствъ (негодованiя, отвращенiя и проч.), какiя внушались аперцепцiей даннаго образа (Плюшкина). Примесь этой творческой радости не можетъ, конечно, уменьшать силу чувства, (иначе Плюшкинъ не вышелъ-бы такимъ яркимъ, Донъ-Кихотъ - такимъ жалкимъ, смешнымъ и симпатичнымъ, родители Базарова - такими трогательными и т. д.) - она только изменяетъ его качество, т. -е. превращаетъ его въ другое чувство или въ другую разновидность того-же чувства. Въ какую именно? Въ такую, что, не теряя своей силы, чувство присутствуетъ въ душе, не какъ диссонансъ, а какъ моментъ, звучащiй въ унисонъ съ другими струнами души, сотрудничающiй съ другими моментами въ деле установленiя той гармонiи, того душевнаго равновесiя, которыя являются характерными спутниками художественнаго творчества. Это равновесiе ощущается какъ внутреннее удовлетворенiе, какъ миръ души, какъ спокойствiе сознанiя, въ роде спокойствiя совести после произнесенiя справедливаго вердикта,-- наконецъ, какъ тихая и самодовлеющая радость гуманныхъ созерцанiй - съ высоты душевнаго подъема, откуда видны далекiе горизонты и где такъ легко дышится - въ чистой атмосфере общечеловеческихъ идеаловъ.

Вотъ именно въ этомъ смысле я и говорю, что поэзiя умиротворяетъ, а не возбуждаетъ, успокоиваетъ, а не раздражаетъ,-- и въ этомъ-же, чисто-психологическомъ смысле понимаю (вследъ за Потебней) известное стихотворенiе Тютчева, въ которомъ характеризуется такъ:

Среди громовъ, среди огней,
Среди клокочущихъ зыбей,
Въ стихiйномъ, пламенномъ раздоре,

Небесная къ земнымъ сынамъ,
Съ лазурной ясностью во взоре,
И на бунтующее море
Льетъ примирительный елей...

скажемъ, Шекспира повторяетъ - въ известномъ смысле - творчество самого Шекспира и перегниваетъ въ сокращенномъ виде те-же душевныя состоянiя, какiя переживалъ поэтъ, когда творилъ. Вследъ за поэтомъ читатель проделываетъ те-же синтезы и анализы, вновь возсоздаетъ въ своемъ уме, индуктивнымъ путемъ, образъ, данный художникомъ, ставитъ вопросъ, решаетъ задачу, переиспытываетъ те-же чувства и обретаетъ соответственныя художественныя созерцанiя и съ ними связанное душевное умиротворенiе.

Вотъ теперь, после этихъ соображенiй, мы можемъ вернуться къ вопросу педагогическому, т. е. къ вопросу о томъ, какое значенiе можетъ иметь поэзiя для правильнаго развитiя еще не сложившагося человека.

Дети, подростки, юноши, какъ не имеющiе необходимаго для воспрiятiя искусства опыта жизни, запаса впечатленiй, наблюденiй и мыслей, не могутъ понимать ни Шекспира, ни Пушкина, ни Гоголя, ни Гете, ни Тургенева, ни Толстого. Имъ лишь кажется, что они понимаютъ; въ действительности, ихъ душевнаго умиротворенiя и успокоенiя, той гармонiи духа, о которыхъ мы говорили выше. Но въ такомъ воздействiи искусства юношество и не нуждается. Потребность въ освеженiи, обновленiи, оздоровленiи души скажется позже, когда юноши перестанутъ быть юношами и вступятъ въ жизнь, и жизнь начнетъ ихъ трепать, раздражать, угнетать, энервировать. Вотъ именно въ виду и въ ожиданiи этой грядущей и неизбежной - по основнымъ условiямъ всего строя жизни - отравы духа и необходимо заблаговременно озаботиться, чтобы въ распоряженiи человека были оздоровляющiя психическiя начала, въ ряду которыхъ поэзiи, по силе ея воздействiя и по ея общедоступности, принадлежитъ первое место. Это одна изъ важныхъ задачъ воспитанiя и образованiя - подготовлять юношество къ будущему пониманiю поэзiи, къ будущей ея утилизацiи въ вышеуказанномъ смысле. Не трудно видеть, къ чему собственно сводится эта поэтическая подготовка. Какъ въ музыке и пенiи нужно развить слухъ, "поставить голосъ" и изощрить музыкальную сторону духа, такъ и здесь необходимо развить поэтическiя стремленiя души и въ своемъ роде "поставить мысль", направивъ ее въ сторону аперцепцiи художественныхъ образовъ. Пусть целое поэтическое произведенiе, его идея, его концепцiя, заключенныя въ немъ высшiя созерцанiя остаются пока недоступны юному уму,-- зато отдельные образы могутъ быть въ известной мере понимаемы, хотя-бы только какъ конкретные, и ихъ усвоенiе не можетъ не влiять на развитiе симпатическаго воображенiя, безъ котораго нельзя ни понимать искусства, ни быть гуманнымъ человекомъ. Съ немъ вместе исподоволь развивается ,-- последнее - темъ легче, что самые то образы поэзiи воспринимаются юнымъ умомъ не какъ отвлеченiя, а какъ фигуры конкретныя, т. е. - копiя действительности, и развивающемуся сознанiю юноши въ поэтическихъ произведенiяхъ открывается сама жизнь, какъ она есть. Вотъ именно отсюда и вытекаетъ второе важное свойство искусства вообще и поэзiи въ особенности - служить въ своемъ роде "предохранительной прививкой" разнообразныхъ душевныхъ ядовъ жизни.

Что современная жизнь во всемъ цивилизованномъ мiре ядовита. - это не можетъ подлежать сомненiю. Не нужно только, какъ это делаютъ пессимисты, преувеличивать беду и все сваливать на "цивилизацiю" съ ея будто-бы разлагающимъ и переутомляющимъ "прогрессомъ". Современная цивилизацiя съ ея устоями, общимъ духомъ и направленiемъ есть только моментъ въ исторiи развивающагося человечества, пришедшiй на смену другихъ историческихъ моментовъ, другихъ типовъ культуры и таящiй въ себе корни иного, более гуманнаго, более справедливаго уклада общественныхъ отношенiй.

Каждой эпохе въ исторiи цивилизацiи, каждому укладу общественности присущи свои психическiе яды, такъ или иначе отравляющiе душевное благополучiе личности. На вопросъ: въ чемъ собственно состоитъ специфическiй ядъ того фазиса общественности, который переживается ныне всемъ цивилизованнымъ человечествомъ?-- мы ответимъ такъ:

Личность индивидуализма по преимуществу, и притомъ - приближающаяся къ своему критическому моменту, когда воочiю обнаружатся все изъяны и внутреннiя противоречiя общественности, основанной на антагонизме, на борьбе интересовъ, когда сама личность почувствуетъ мучительную жажду иного, высшаго самоопределенiя, иныхъ, более гармоническихъ отношенiй къ целому.

Развитiе личности ведетъ къ осложненiю душевной организацiи, къ изощренiю мысли и чувства, а стало быть - и къ повышеннымъ, труднее удовлетворимымъ запросамъ и требованiямъ. Найти свое душевное счастiе, достичь внутренняго удовлетворенiя, мира чувствъ и радости мысли современному человеку несравненно труднее, чемъ это было въ старину. Оттуда вечное недовольство собою, своей жизнью, другими людьми, разочарованность, пессимизмъ, болезненная раздражительность самолюбiя и многое другое. Естественнымъ плодомъ крайняго индивидуализма въ общественномъ укладе и въ самоопределенiи личности является миражъ личнаго счастья Фауста, попадаетъ въ ту безотрадную психологическую коллизiю, которая сказалась въ знаменитомъ восклицанiи героя гетевской драмы: entbehren sollst du, sollst entbehren! Эти-то слова и взялъ Тургеневъ эпиграфомъ своей повести.

Вотъ именно въ роковой необходимости "entbehren" и въ упорномъ, эгоистическомъ нежеланiи личности примириться съ этимъ, въ ея неспособности найти высшее - неличное - счастье въ идеальныхъ стремленiяхъ мысли, въ альтруистическихъ движенiяхъ чувства и лежитъ источникъ всехъ психическихъ ядовъ современной жизни. - Искусство поэзiя въ особенности обладаютъ благодетельной силою исподоволь прививать эти яды - темъ, во-первыхъ, что заблаговременно прiучаютъ мысль и чувство аперцепировать несовершенство, беды, страданiя людей, трагическое въ жизни, пошлое въ человеке, смесь добра и зла въ природе и въ человечестве,-- во-вторыхъ, темъ, что отвлекаютъ душу человеческую отъ эгоистическихъ помысловъ о себе самой и переносятъ ее въ сферу другихъ, более широкихъ интересовъ, заставляютъ "перевоплощаться", мыслить и чувствовать за другихъ, радоваться и страдать вместе съ другими людьми. На этой почве и выростаетъ противоядiе крайнему индивидуализму и эгоизму - сочувствiе, состраданiе, гуманность, общечеловеческiй идеалъ. Все это душевныя явленiя, даромъ не дающiяся; ихъ нужно воспитать, взлелеять; сама жизнь, полная случайностей, противоречiй, бедъ, дурныхъ влiянiй, ихъ не дастъ; удаленiе отъ жизни, устраненiе живыхъ впечатленiй еще менее способно ихъ развить. Ихъ разовьетъ жизнь, возведенная въ "перлъ созданiя", облагороженная и просветленная творчествомъ. - жизнь, отраженная въ искусстве. 

III.

Теперь, намъ будетъ понятно, какую огромную и непростительную ошибку сделала Ельцова, устранивъ поэзiю въ воспитанiи дочери. Ядъ не былъ привитъ Вере, и ея чуткая, богато-одаренная, страстная натура осталась непредохраненной отъ всегда возможной заразы, отъ рокового проявленiя "тайныхъ силъ" жизни. Для Веры ужъ одно пробужденiе ея спящей души, ея усыпленной мысли, ея такъ долго безмолвствовавшей мечты не могло не быть фатально. Вотъ и постараемся проникать въ психологiю этого пробужденiя.

Герой повести, взявъ на себя задачу пробудить эту спящую душу, средствомъ для этого избралъ поэзiю и на первый разъ остановился на "Фаусте". Удаченъ-ли былъ этотъ выборъ? А вотъ посмотримъ. Самъ герой, повидимому, чувствовалъ, что Гетевская трагедiя едва-ли годится для начала, "... Я раскаивался (пишетъ онъ въ письме 4-мъ), что назвалъ именно "Фауста"; для перваго раза Шиллеръ гораздо-бы лучше годился, ужъ коли дело шло на немцевъ. Особенно пугали меня первыя сцены, до знакомства съ Гретхенъ; насчетъ Мефистофеля я тоже не былъ покоенъ. Но я находился подъ влiянiемъ "Фауста" и ничего другого не могъ-бы прочесть съ охотой..." Какъ видно изъ этихъ словъ, онъ опасался, будетъ-ли "Фаустъ" понятенъ, не покажется-ли скучнымъ - въ особенности въ философскихъ монологахъ и дiалогахъ. Но онъ надеялся на Гретхенъ.... Надежда эта, какъ известно, не обманула его. "Фаустъ" произвелъ на Веру впечатленiе потрясающее - и это главнымъ образомъ благодаря Гретхенъ. Чтецъ торжествовалъ и былъ въ восторге, что началъ именно съ "Фауста". Вотъ на этомъ-то пункте я и расхожусь съ героемъ повести: я утверждаю, что въ этомъ первомъ опыте, на этомъ чтенiи "Фауста", долженствовавшемъ прiобщить душу Веры тайнамъ поэзiи, чарамъ искусства,-- несмотря на полное торжество "старика Гете", "Фауста", Гретхенъ и самого чтеца, искусство и поэзiя, со всеми ихъ чарами и тайнами, потерпели полное фiаско. Ея душа действительно пробудилась, но только не для поэзiи, не для того просветленiя и расширенiя мысли и чувства, о которомъ мы только-что говорили, а для совсемъ иныхъ "чаръ и тайнъ", аналогичныхъ темъ, силою которыхъ Фаустъ запродалъ душу Мефистофелю и ринулся въ водоворотъ страстей и эгоистическихъ стремленiй - къ миражу любви и счастья. - Сперва прочтемъ следующiя строки изъ разсказа (въ письме 4-мъ) о самомъ чтенiи "Фауста": "Вера Николаевна не шевелилась; два раза я украдкой взглянулъ на нее: глаза ея внимательно и прямо были устремлены на меня; ея лицо мне показалось бледнымъ. После первой встречи Фауста съ Гретхенъ она отделилась отъ спинки креселъ, сложила руки и въ тикомъ положенiи осталась неподвижной до конца..." Очевидно, эта сцена поразила воображенiе Веры въ большей степени, чемъ предшествующiя сцены, и съ этого момента она начинаетъ съ захватывающимъ интересомъ следить за развитiемъ жестокой драмы Гете. Что-же именно такъ поразило Веру, какiя струны ея души дрогнули и зазвучали, и о чемъ собственно пели оне? Вера еще не знала любви (она никогда не была влюблена,-- за скучнаго и ограниченнаго Прiимкова вышла по совету матери), она не ведала того, что называется влюбленностью, не испытала поэтической стороны этого чувства, его восторговъ, его мечты. Но не сознаваемая душевная потребность любви не была устранена этимъ неведенiемъ. Рано или поздно она должна была заявить о себе. Она-то и заговорила - властно и внезапно, въ тотъ моментъ, когда на сцене философской трагедiи появилась Гретхенъ.

Вы ожидаете, что съ этимъ появленiемъ Вера почувствуетъ чистую идеальную мечту любви, что ей откроется прежде всего неизведанная дотоле поэзiя этого чувства... А вотъ, посмотримъ.

Strasse. Faust. Margarete vorübergehend.
Mein schönes Fräulein, darf ich wagen,

Faust.

Meinen Arm und Geleit Ihr anzutragen?

Bin weder Fräulein, weder schön.
Kann ungeleitet nach Hause gehn.
(Sie macht sich los und ah.).

Faust.

ön!
So etwas hab'ich nie gesehn.
Sie ist so sitt - und tugendreich
Und etwas schnippisch doch zugleich.
Der Lippe Rot, der Wange Licht,

Wie sie die Augen niederschlägt,
Hat tief sich in mein Herz geprägt;
Wie sie kurz angebunden war,
Das ist nun zum Entzücken gar!

Faust.

Hör', du musst mir die Dirne schaffen!

Такъ вотъ именно при чтенiи этой циничной сцены, где нетъ и намека на поэзiю любви, где Фаустъ является просто пшютомъ, преследующимъ на улице хорошенькую и глупенькую мещаночку,-- Вера "отделилась отъ спинки креселъ, сложила руки" - и вся обратилась въ слухъ и вниманiе. Можетъ быть, ее заинтересовала такъ фабула? Или - помимо интереса къ фабуле - ее захватило открытiе одной изъ "тайныхъ силъ жизни"? Но какъ могла она не почувствовать отвращенiя?

Что-бы она ни чувствовала въ эту минуту, несомненно одно: ей прежде всего хотелось заглянуть въ душу Гретхенъ, прочесть тамъ эту таинственную повесть о зарождающейся любви,-- подслушать первое, стыдливое признанiе чистой души... Она жадно слушаетъ - и слышитъ:

Ein kleines reinliches Zimmer.

Margarete (ihre Zöpfe Hechtend und aufbindend).
Ich gab' was drum, wenn ich nur wüsst',
Wer heut der Herr gewesen ist!

Und ist aus einem edlen Haus;
Das könnt' ich ihm an der Stirne lesen--
Er war' auch sonst nicht so keck gewesen (ab.).

Не много тайнъ поведала Вере Гретхенъ! Входятъ Фаусть и Мефистофель. Последнiй, осмотревъ комнату, замечаетъ: Nicht jedes Mädchen hält so rein. И уг

Willkommen, süsser Dämmerschein,
Der du dies Heiligtum durchwebst!
Ergreif, mein Herz, du süsse Liebespein,
Die du vom Thau der Hoffnung schmachtend lebst! и т. д.

"Благородный господинъ" расчувствовался. Пшютъ сентиментальничаетъ. О liebe Hand! so göttergleich! восклицаетъ онъ. Приподымаетъ завесу передъ кроватью и заявляетъ:

Hier mücht' ich volle Stunden säumen.
И тутъ-же - немножко философiи:
Natur! Hier bildetest in leichten Träumen
Den eingebornen Engel aus... и т. д.

ächelchen hinein, um eine andre zu gewinnen, поясняетъ онъ. Спрятавъ ящикъ въ комодъ Маргариты, онъ уговариваетъ Фауста уйти и не торчать тутъ съ такимъ видомъ, какъ-будто онъ собирается войти въ аудиторiю.

Входитъ Маргарита. Ей что-то не-по-себе. Ей душно. Она томится. Какой-то страхъ овладеваетъ ею. Она открываетъ окно, раздевается и поетъ песенку: Es war ein König in Thule. Потомъ находитъ въ шкапу ящикъ Мефистофеля и приходитъ въ неописуемый восторгъ. Надеваетъ ожерелье и серьги, смотрится въ зеркало и - заканчиваетъ свой монологъ сентенцiей:

Wenn nur die Ohrring' meine wären!
Man sieht doch gleich ganz anders drein.
Was hilft euch Schönheit, junges Blut? и т. д.

Hach Golde drängt,
Am Golde hängt
Doch alles. Ach, wir Armen!

Во всехъ этихъ сценахъ нетъ поэзiи, ни въ самомъ сюжете, ни въ его литературномъ воспроизведенiи. Психологiя действующихъ лицъ мелка и неинтересна. Мефистофель, конечно, золъ и остроуменъ, но все-таки это - "мелкiй бесъ, изъ самыхъ нечиновныхъ" {Такъ отзывается о немъ самъ Тургеневъ въ статье о "Фаусте "Гете, написанной еще 1844 г. (томъ I, изд. 1883 г.).}. Онъ отлично умеетъ влiять только на очень низменныя, очень пошлыя, прямо - животныя стороны человеческой натуры, и нетъ въ немъ ничего истинно-демоническаго, гордаго и прекраснаго - въ самомъ пороке. Едва-ли эта фигура могла сильно поразить воображенiе Веры. Ужъ если дело пошло на демоновъ, на искусителей, то скорее лермонтовскiй демонъ могъ-бы очаровать умъ Веры и вызвать въ немъ игру соответственныхъ поэтическихъ струнъ. Самъ Фаустъ въ этихъ и последующихъ сценахъ выставленъ натурой мелкой, поверхностной и грубо-эгоистической. Съ легкимъ сердцемъ кидается онъ въ омутъ низкихъ страстей,-- совершаетъ рядъ гнусныхъ преступленiй, являетъ собою картину полнаго нравственнаго паденiя,-- и все это такъ, какъ-будто онъ никогда и не былъ мудрецомъ-затворникомъ, какъ-будто онъ - нравственный уродъ и герой - не философской и психологической драмы, а самой обыкновенной уголовной хроники. Мы не видимъ въ немъ проявленiй душевной драмы, борьбы противоположныхъ чувствъ, мучительныхъ терзанiй совести и следимъ за исторiей его грехопаденiя безъ того участiя, того сожаленiя "по человечеству", какое всегда возбуждаютъ даже настоящiе злодеи въ истинно художественномъ воспроизведенiи. Маргарита, конечно, вызываетъ сожаленiе, какъ жертва, но она такъ проста и наивна, она - такая неинтересная дурочка, что читателю приходится самому идеализировать и поэтизировать ее, чему очень помогаютъ, конечно, превосходные стихи Гете. Образъ чистой и поэтической Гретхенъ въ гетевскомъ "Фаусте" есть одинъ изъ литературныхъ мифовъ, возникшiй на почве "культа Гете": его нетъ въ знаменитой трагедiи великаго мыслителя,-- тамъ на его месте находится нечто совсемъ другое,-- фигура, въ которой нетъ и тени поэзiи, и которая годится опять-таки только для мещанской мелодрамы или для уголовной хроники {Въ вышеупомянутой статье о "Фаусте" Тургеневъ отзывается о Гретхенъ такъ: "она мила - какъ цветокъ, прозрачна - какъ стаканъ воды, понятна - какъ дважды два - четыре; она безстрастная, добрая немецкая девушка; она дышетъ стыдливой прелестью невинности и молодости; она, впрочемъ, несколько глупа". Мой отзывъ отличается отъ тургеневскаго не по существу, а, такъ сказать, въ количественномъ отношенiи. Вместо "несколько глупа", я скажу: "непроходимо глупа". Впрочемъ, у Тургенева мы видимъ ту идеализацiю Гретхенъ, которая была свойственна нашей романтической молодежи 30-хъ и 40-хъ гг., и если приведенный отзывъ не слишкомъ восторженъ и свидетельствуетъ о трезвости взгляда, то это шло въ разрезъ съ общимъ взглядомъ на "Фауста" и культомъ Гете какъ художника, оставшимся у Тургенева до конца жизни, и было проявленiемъ силы и ясности ума нашего поэта, умевшаго критически отнестись къ предмету въ самый разгаръ увлеченiй.}. Таковы главные герои. Настоящаго художественнаго эффекта они не производятъ, и чтенiе "Фауста" не даетъ въ результате того душевнаго подъема, того гармоническаго состоянiя духа, о которомъ я говорилъ выше, какъ о неотъемлемой принадлежности и характерной черте художественнаго процесса мысли.

"Фауста" и многiя места второй, невзирая на нехудожественность образовъ, производятъ все-таки очень сильное, иногда потрясающее впечатленiе и на мысль, и на чувство,-- впечатленiе, которое въ некоторыхъ отношенiяхъ походитъ на художественное и можетъ легко быть смешано съ этимъ последнимъ. "Фаустъ" - это прежде всего одна изъ самыхъ умныхъ, самыхъ злыхъ, самыхъ жестокихъ книгъ, которыя когда-либо были написаны. Это книга, развенчивающая человека, обнажающая скрытое въ немъ животное начало; это книга, которая, съ сатанинскимъ хохотомъ Мефистофеля, злорадно утверждаетъ, что человекъ прежде всего - зверь, жестокiй, злой, эгоистическiй, что все его высшiя стремленiя - къ истине, къ нравственной чистоте, къ идеалу - являются лишь пустыми претензiями, безсильными поползновенiями подняться надъ юдолью зла и страданiй. Уделъ человека - говоритъ эта ужасная книга - постоянно разочаровываться въ себе самомъ, какъ существе разумномъ и моральномъ, вечно падать въ погоне за счастьемъ, которое недоступно, за наслажденiями, которыя только ведутъ къ новымъ вожделенiямъ и никогда не удовлетворяютъ {So tauml'ich von Begierde zu Genuss, und im Genuss vei'schmacht'ich nach Begierde, говоритъ Фаустъ.}. Но это еще не все. Пессимизмъ этого рода есть явленiе очень старое (вспомнимъ буддизмъ и Экклезiаста) и способное сочетаться съ весьма разнообразными ученiями или стремленiями, философскими, религiозными, этическими и иными. Вотъ именно въ "Фаусте" Гете мы находимъ его въ сочетанiи съ такими идеями и стремленiями, въ союзъ съ которыми раньше онъ не вступалъ. Этотъ неожиданный союзникъ - не кто иной, какъ духъ XVIII века, освободительныя идеи и разрушительныя стремленiя котораго ярко сказываются не только въ сарказмахъ Мефистофеля, но и во всей концепцiи произведенiя, въ основномъ замысле этой необыкновенной книги, въ самомъ ея тоне, даже въ языке и стиле. Среди непроглядной мрачности и безотрадности пессимистическаго воззренiя на человека чуется трепетанiе новой жизни, молодой и смелой, не боящейся отрицать и разрушать, ибо она уверена, что таитъ въ себе неоскудевающiй запасъ творческихъ, созидающихъ силъ. Оба начала перепутаны самымъ причудливымъ образомъ, при чемъ никакъ не разберешь, сами-ли они такъ перепутались - въ безсознательно творившей генiальной голове Гете, или-же великiй писатель сознательно и преднамеренно все время держитъ читателя въ неведенiи насчетъ настоящаго призванiя отрицающей силы: призвана-ли она обновлять жизнь, освобождать, расчищать пути человечества, или-же ея уделъ - только губить, развращать, разнуздывать животные инстинкты въ человеке? Въ великолепномъ "Прологе на небе", который самъ по себе есть законченная, генiально-задуманная и до дерзости смелая вещь, ясно указано первое призванiе отрицающей силы, олицетворенной въ Мефистофеле. Der Herr къ нему благоволить и даже поощряетъ действовать. Онъ говоритъ этому представителю ада:

Ich habe Deinesgleichen nie gehasst,
Von allen Geistern, die verneinen,
Ist mir der Schalk am wenigsten zur Last.
Des Menschen Thätigkeit kann allzuleicht erschlaffen,

Drum gebïch gern ihm den Gesellen zu,
Der reizt und wirkt und muss als Teufel schaffen.

И читатель въ праве ожидать, что ему въ самомъ деле покажутъ, какъ отрицающее начало reizt, wirkt и schafft,-- какъ оно разрушаетъ дряхлыя формы и темъ расчищаетъ путь новой жизни; читатель ждетъ, что ему покажутъ благотворное действiе хотя-бы и дурныхъ, эгоистическихъ, но высшихъ, человечныхъ страстей, заставляющихъ лениваго смертнаго стремиться къ лучшему, бороться, мыслить, заблуждаться, падать и - въ конце концовъ совершенствоваться. Однимъ словомъ, читатель склоненъ искать въ загадочной книге оправданiя положенiй, высказанныхъ въ "Прологе" и гласящихъ, что

Es irrt der Mensch, so lang'er sterbt,

Ein guter Mensch in seinem dunkeln Drange
Ist sich des rechten Weges wohl bewusst.

Вотъ именно съ такими-то ожиданiями и упованiями совершенно законными, вызванными самимъ Гете, читатель и встречаетъ первое появленiе Мефистофеля въ самой трагедiи; на первыхъ порахъ эти ожиданiя какъ будто-бы начинаютъ оправдываться. Мефистофель рекомендуется Фаусту, говоря о себе, что онъ есть

Ein Theil von jener Kraft,
öse will und stets das Gute schafft.

Это является прямымъ продолженiемъ мысли "Пролога". -

Ich bin der Geist, der stets verneint!--

продолжаетъ Мефистофель,-- и затемъ въ этой сцене съ Фаустомъ и следующей - съ ученикомъ обнаруживаетъ всю силу и весь ядъ своихъ отрицанiй и дерзновенiй,-- въ удивительныхъ, полныхъ сарказма и адскаго хохота, речахъ, где безпощадно развенчиваются старые идолы, разрушаются старыя иллюзiи и где чувствуются веянiя века энциклопедистовъ и Вольтера. - Фаустъ продаетъ свою душу Мефистофелю и идетъ за нимъ, чтобы начать новый "Lebenslauf".

Вотъ тутъ-то и конецъ всемъ ожиданiямъ читателя. Философская и психологическая трагедiя на этомъ заканчивается. Но ведь читатель не предупрежденъ на этотъ счетъ и естественно ожидаетъ продолженiя той же темы, а потому, читая дальше, всеми силами старается прозреть въ сценахъ, и образахъ, которые ему даны, какой-то глубокiй и сокровенный смыслъ, не замечая или не догадываясь, что такового тамъ и въ помине нетъ. А есть тамъ только та уголовная мелодрама, о которой была речь выше, да еще фантастическiя сцены, нарочито туманныя и переполненныя разной чертовщиной и, собственно говоря,-- лишнiя. Суть всего этого - обнаруженiе зверя въ человеке, полное развенчанiе Фауста, низведенiе Мефистофеля на ступень "мелкаго беса", который только умеетъ пробуждать животные инстинкты и вовсе не "творитъ добро, желая зла", не является деятелемъ, возбуждающимъ какiя-бы то ни было высшiя стремленiя. Онъ вовсе не "wirkt" и не "schafft". Фаустъ въ свою очередь оказывается вовсе не темъ "хорошимъ человекомъ, который въ своихъ темныхъ стремленiяхъ все-таки сознаетъ, где правильный путь",-- отнюдь не темъ деятелемъ, который "стремится и заблуждается": погоня за грубыми наслажденiями - это не "стремленiя", и паденiе да уголовныя деянiя это не те "заблужденiя", которыя подразумеваются въ "Прологе". Читатель обманутъ въ своихъ ожиданiяхъ, ошеломленъ этимъ непрерывнымъ калейдоскопомъ глубокихъ мыслей, меткихъ словъ, злыхъ речей, сарказмовъ, отдельныхъ действительно поэтическихъ строфъ, всякаго рода фантастикой и чертовщиной, высокимъ идеализмомъ и грубымъ реализмомъ, идущимъ вплоть до употребленiя непечатныхъ словъ, смешенiемъ драмы и мелодрамы,-- и это ошеломленiе такъ велико, что читатель готовъ забыть и простить,-- что его обманули, привели не туда, куда обещали привести. Ему трудно даже разобраться сразу въ своихъ ощущенiяхъ, и на первыхъ норахъ одно лишь ясно ему: книга, которую онъ прочиталъ, есть книга во первыхъ жестокая, злая, безпощадная, а во вторыхъ, въ одно и то-же время и генiальная, и какая-то Не разобравшись и не давъ себе отчета во всехъ этихъ впечатленiяхъ, читатель ошибочно принимаетъ ихъ за художественныя. Только после тщательной проверки окажется, что они не были художественными и поэтическими въ собственномъ смысле, что они были совсемъ иныя. Какiя именно, т. е. какова ихъ природа, это мы уяснимъ себе, если обратимъ должное вниманiе на только-что указанную сторону "Фауста",-- на иррацiональное въ немъ.

Безсмертная книга, во первыхъ, трактуетъ объ иррацiональномъ въ природе человека: это ея секретъ, ея тема, ея задача; во вторыхъ, она сама иррацiональна - но духу, характеру творчества, по исполненiю.

На вопросъ: что собственно аперцедировано образами "Фауста"?-- я-бы ответилъ такъ: иррацiональное въ душе человеческой, какъ мыслящей, такъ и чувствующей, и при томъ разсматриваемое преимущественно въ его отношенiяхъ къ эгоистической и животной стороне въ натуре человека.

Сперва взглянемъ на это иррацiональное въ мыслящей душе, т. е. въ уме познающемъ и творящемъ. Фаустъ - ученый и мыслитель. Но этого мало: нужно знать, какъ онъ мыслитъ, какого рода умственные процессы скрываются подъ той наукою не стремленiе къ истине, чистое и безкорыстное, а желанiе овладеть тайными силами природы въ видахъ эгоистическихъ. Это было странное, фантастическое состоянiе мысли, въ которомъ уживались несогласимыя противоречiя; умъ въ своей познавательной деятельности еще не владелъ главнымъ орудiемъ, которымъ такъ сильна наука новаго времени,-- орудiемъ, благодаря которому она и есть - наука, а не что-нибудь другое. Я разумею методъ. Въ зависимости отъ этого признака, отсутствiя правильнаго научнаго метода, находился и другой - относительная слабость логической силы ума, не способной еще подчинить себе деятельность памяти, воображенiя и другихъ безсознательныхъ процессовъ мысли. А эти процессы по существу иррацiональны,-- въ противоположность логике и методу, являющимся истинными носителями рацiональнаго въ нашемъ уме. При слабости, невыработанности последнихъ, иррацiональные процессы не находили узды и удержу, действовали стихiйно, слепо, творили неразумно и, главное, безплодно. Вотъ именно такое состоянiе мысли и воспроизведено въ первыхъ сценахъ "Фауста". Здесь отмечена пустота и безплодность схоластическаго и алхимическаго знанiя, указаны эгоистическiе мотивы въ познавательныхъ стремленiяхъ ума, наконецъ превосходно воспроизведенъ весь душевный укладъ средневекового мыслителя, характеризуемый неуравновешенностью духа, резкими переходами отъ восторговъ къ отчаянiю, отъ смелыхъ запросовъ ума къ малодушнымъ страхамъ. Вы видите передъ собою "ученаго", который не умеетъ мыслить спокойно, объективно, котораго умъ порабощенъ различными чувствами, более или менее страстными, а мысль, всегда окрашенная субъективными настроенiями, не въ силахъ сосредоточиться на изследованiи или созерцанiи явленiя и ежеминутно перескакиваетъ изъ объективной сферы въ субъективную; она словно - на привязи чувствъ и бьется, и мечется въ тщетныхъ усилiяхъ освободиться и воспарить въ ту - высшую - сферу умственнаго творчества, где ей привольно витать, где, безстрастная и свободная, она могла-бы развернуть свою творческую силу и - "was in schwankender Erscheinung schwebt,-- befestigen mit dauernden Gedanken".

внутренней свободы, безъ которой немыслима никакая плодотворная работа мысли, никакое творчество, ни философское, ни ученое, ни художественное. Но у него уже есть какъ-бы предчувствiе этой свободы, тоска по ней, смутное чаянiе, что она возможна, что съ ея приходомъ должна взойти заря новой - лучшей - жизни. Оттуда та раздвоенность въ душе Фауста, которая превосходно выражена въ знаменитыхъ словахъ его, обращенныхъ къ Вагнеру:

Du bist dir nur des einen Triebs bewusst,
О lerne nie den andern kennen!

Die еще will sich von der andern trennen;
Die еще hält in derber Liebeslust,
Sich an die Welt mit klammernden Organen;
Die andre hebt gewaltsam sich vom Dust

О giebt es Geister in der Luft,
Die zwischen Erd'und Himmel herrschend weben,
So steiget nieder aus dem goldnen Duft
Und führt mich weg zu neuem, buntem Leben!

звучатъ ноты мрачныя, ноты разочарованiя и отчаянiя, но между ними порою пробиваются и звуки примиренiя, смиренiя, любви. И вы замечаете, что между теми и другими идетъ глухая борьба, которой исходъ остается - пока - неизвестенъ; но вамъ отъ времени до времени даютъ понять, что какъ ни слабы эти проблески тихихъ и светлыхъ ощущенiй, эти приливы состраданiя и любви къ бедному, темному, страждущему человечеству,-- все-таки они способны одержать верхъ, внести миръ въ душу Фауста, возродить его къ новой жизни. Это некоторымъ образомъ было обещано знаменитой тирадой "Was sucht ihr, mächtig und gelind, Ihr Himmelstüne, mich am Staube", въ которой Фаустъ отказывается отъ мысли о самоубiйстве:

О tönet fort (восклицаетъ онъ), ihr süssen Himmelslieder!
Die Thräne quillt, die Erde hat mich wieder!

"обещанiе" было подтверждено великолепнымъ монологомъ "Vom Eise befreit sind Strom und Bäche", оканчивающимся такъ:

Hier bin ich Mensch, hier darf ich's sein.

Наконецъ въ сцене съ пуделемъ, непосредственно предшествующей появленiю Мефистофеля, вы чуть-чуть не уверовали въ исполненiе этихъ обещанiй; возрожденiе Фауста, победа въ немъ человеческихъ, альтруистическихъ чувствъ надъ эгоистическими и вместе просветленiе и освобожденiе его мысли казались вамъ почти совершившимся фактомъ: вы слышали изъ устъ Фауста признанiя такого рода:

Entschlafen sind nun wilde Triebe
Mit jedem ungestümen Thun;

Es reget sich die Menschenliebe,
Die Liebe Gottes regt sich nun.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
ängt wieder an zu sprechen,
Und Hoffnung wieder an zu blühn;
Man selmt sich nach des Lebens Bächen,
Ach! nach der Lebens Quelle hin.

Правда, васъ несколько безпокоило присутствiе Пуделя; въ немъ чудилось вамъ знаменiе животныхъ началъ,-- животной души, совсемъ ужъ иррацiональной, которой слепыя влеченiя, стихiйныя, неразумныя силы способны - пожалуй - нарушить и омрачить ясность духа и мысли, съ такимъ трудомъ возобладавшую въ душе Фауста. И вы вполне понимаете ощущенiя Фауста и сочувствуете ему, когда онъ старается успокоить Пуделя и говоритъ ему:

önen,
Die jetzt meine ganze Seel' umfassen,
Will der tierische Laut nicht passen...

Но миръ души уже нарушенъ. "Schon fühl'ich" - говоритъ Фаустъ - "bei dem besten Willen, Befriedigung nicht mehr aus dem Busen quill en". Онъ прибегаетъ тогда къ последнему средству: онъ обращается къ откровенiю и углубляется въ истолкованiе священнаго текста - "въ начале бе Слово"...

А темъ часомъ Пудель не дремлетъ. Онъ все бунтуетъ, воетъ, лаетъ, онъ точно бешеный, и вотъ ужъ онъ преображается въ какое-то ужасное чудище, противъ котораго безсильны все чары и заклинанiя Фауста. Это чувства, чувства эгоистическiя, это страсти, страсти животныя, приливаютъ и надвигаются и заполняютъ душу Фауста, вытесняя изъ нея все лучшее и разумное, все человечное, омрачая его сознанiе туманомъ слепыхъ влеченiй, вожделенiй и соблазновъ, парализуя его волю. Разсеется-ли этотъ туманъ, прояснитея-ли эта мгла души? Будетъ-ли укрощено чудовище?

"Das also war des Pudels Kern!" восклицаетъ успокоенный Фаустъ.

Что-жъ,-- это не беда, это путь правильный: ведь душа Фауста, терзаемая и влекомая въ противоположныя стороны иррацiональными силами ума и слепыми влеченiями страстей, не могла подняться на ту умственную и нравственную высоту, къ которой она призвана стремиться и уже готова была впасть въ отчаянiе. Теперь къ ея услугамъ является новая и большая сила: сила отрицанiя, сомненiя, скептицизма,-- лучшее орудiе для расчистки путей мысли, для освеженiя ума, а стало быть и первый шагъ къ достиженiю внутренней свободы. И для страстей это начало не лишено значенiя: духъ, который все и всегда отрицаетъ, можетъ направить свою разлагающую критику и на эту сферу, способенъ сорвать маску, часто прикрывающую эгоистическiя влеченiя, отравить сентиментализмъ грубыхъ желанiй и "поэзiю" низменныхъ чувствъ ядомъ рефлексiи и, если нужно, циническимъ хохотомъ. Для освобожденiя человечества отъ темноты и безпомощности, не только умственной, но и нравственной, необходимъ и этотъ ядъ, и этотъ хохотъ,-- безъ рефлексiи, безъ критики, безъ отрицанiя человечество остановилось-бы въ своемъ развитiи, не вышло-бы изъ "блаженнаго" неведенiя своей умственной темноты и нравственной наготы.

Итакъ, казалось-бы, съ появленiемъ Мефистофеля для Фауста должна была-бы наступить "новая жизнь" - въ смысле выхода изъ душевной тьмы на тотъ психологическiй путь, который мы назовемъ развитiемъ рацiональныхъ силъ духа. Но Гете намъ и не далъ: "новая жизнь" Фауста оказалась той уголовной мелодрамою, о которой была речь выше. Рацiональныя силы не возобладали, и "картина" души Фауста остается до конца "картиною" той болезни, которую можно было-бы назвать "умственнымъ и нравственнымъ изможденiемъ", обусловленнымъ исключительнымъ господствомъ не дисциплинированныхъ иррацiональныхъ силъ духа.

Впечатленiе, производимое этой "картиною", само по себе гнетущее, еще усугубляется темъ обстоятельствомъ, что самая трагедiя Гете носитъ на себе явные следы иррацiональности творчества. "Фаустъ" задумавъ "Фауста", Гете стремился къ обобщенiю известныхъ явленiй духа человеческаго и къ воплощенiю полученныхъ выводовъ въ конкретныхъ образахъ,-- стремленiя, следовательно, были чисто-художественныя; но эти обобщенiя и ихъ конкретныя изображенiя были найдены не темъ путемъ, который является единственно-рацiональнымъ въ искусстве, т. е. не путемъ синтеза. методъ въ искусстве есть вещь столь-же первостепенная, какъ и въ науке. Это огромное заблужденiе - думать, что, напримеръ, истина все равно остается истиной, какимъ-бы способомъ она ни была получена. Въ наукахъ индуктивныхъ самая удачная, самая верная мысль, выведенная апрiорнымъ путемъ, не будетъ иметь психологическаго значенiя научной истины до техъ поръ, пока не будетъ вновь найдена синтетической работой мысли,-- индуктивно. Такъ и въ искусстве: поэтическое обобщенiе, чтобы иметь значенiе художественнаго и производить соответственное воздействiе на мысль, должно быть результатомъ , какъ основного, руководящаго процесса мысли, анализъ-же служитъ только помощникомъ, является деятелемъ второстепеннымъ. Это - рацiональный путь творчества. Обратный-же путь - съ анализомъ на первомъ плане - не даетъ въ результате образовъ, способныхъ быть истинно-художественными. Не трудно видеть, что главные образы трагедiи Гете, въ особенности-же самъ Фаустъ и Мефистофель суть образы аналитическiесинтетическiе. Это не мешаетъ имъ быть обобщенiями. Гете анализировалъ душу человеческую, выделивъ изъ ея содержанiя въ одну сторону одни элементы, въ другую - другiе. Одни онъ воплотилъ въ образе Фауста, другiе въ образе Мефистофеля. Путемъ того-же анализа устраняя изъ этихъ образовъ все, что могло-бы сделать ихъ живыми личностями, что налагало-бы на нихъ печать индивидуальности, Гете превратилъ ихъ въ бледныя схемы, въ говорящiя абстракцiи, а это-то и даетъ имъ обобщающую силу. Здесь мы видимъ, стало-быть, нечто дiаметрально противоположное тому, что представляютъ намъ настоящiя созданiя искусства: въ этихъ последнихъ обобщающая сила образа вполне совмещается съ его полной конкретностью, съ его резко выраженной индивидуальностью. Настоящему художнику, напримеръ, Шекспиру, нетъ никакой надобности делать фигуру бледной, схематичной, безжизненной, чтобы придать ей значенiе обобщающей. Но Гете, не художникъ въ тесномъ смысле, а поэтъ-мыслитель, не могъ въ своемъ творчестве итти по этому единственно-рацiональному пути искусства, пути синтеза, и создать индуктивные образы,-- онъ могъ получить свои поэтическiя обобщенiя только вышеуказаннымъ путемъ анализа, созданiемъ аналитическихъ образовъ, которые обобщаютъ только потому, что сами абстрактны. Это - не настоящее искусство, или - если угодно - это - {Такъ точно, напримеръ, средневековую науку мы можемъ определить и какъ - не настоящую, и какъ иррацiональную.}.

Такой характеръ творчества сказывается не только въ самой природе образовъ, въ ихъ бледности, схематичности, условности, но и во многомъ другомъ. Выбитая изъ своего естественнаго русла, фантазiя поэта создаетъ картины въ одно и то-же время и прихотливыя, какъ будто безсознательныя, повидимому лишенныя целесообразности, и въ то-же время явно "сочиненныя", искусственныя, головоломныя. Почти вся вторая часть "Фауста" является доказательствомъ такой

Выводъ изъ всего вышесказаннаго о "Фаусте" Гете ясенъ: это великое произведенiе великаго ума не можетъ действовать на мысль и чувство такъ, какъ это свойственно настоящимъ художественнымъ произведенiямъ,-- созданiямъ искусства рацiональнаго, а должно действовать какъ-нибудь иначе. Какъ-же именно?

Чтобы ответить на этотъ вопросъ, лучше всего проследить действiе "Фауста" на душу нетронутую, не искушенную въ искусстве и литературе, на душу свежую, чуткую, впечатлительную, какова Вера, героиня Тургеневскаго "Фауста", къ которой и возвратимся теперь. 

IV.

Сперва взглянемъ на симптомы.

Вера подавлена новыми ощущенiями, не въ силахъ разобраться въ нихъ и только проситъ чтеца оставить ей "эту книгу". Она видимо уклоняется отъ разговора о прочитанномъ и уходитъ въ свою комнату. Оттуда она возвращается смущенная и съ красными глазами. "Вообразите", говоритъ ея мужъ, Прiимковъ - "я пришелъ къ ней наверхъ и застаю ее: она плачетъ. Этого съ ней давно не случалось. Я вамъ могу сказать, когда она въ последнiй разъ плакала: когда Саша у насъ скончалась. Вотъ, что вы наделали съ вашимъ "Фаустомъ..." - "Стало быть" - замечаетъ разсказчикъ Вере - "вы теперь видите, что я былъ правъ, когда..." - "Я этого не ожидала - перебиваетъ она: - но Богъ еще знаетъ правы-ли вы. Можетъ быть, оттого матушка и запрещала мне читать подобныя книги, что она знала..." - "Что знала? Говорите." - "Къ чему? Мне и такъ совестно: о чемъ это я плакала? Впрочемъ, мы еще съ вами потолкуемъ. Я многое не совсемъ поняла..." - "Отчего-же вы меня не остановили?" - Слова-то я все поняла, и смыслъ ихъ, но..." На другой день утромъ разсказчикъ встречаетъ ее въ саду и узнаетъ, что она всю ночь не спала. "Неужели отъ вчерашняго чтенiя?" спрашиваетъ онъ. - "Конечно (отвечаетъ она): я къ этому не привыкла. Въ этой вашей книге есть вещи, отъ которыхъ я никакъ отделаться не могу; мне кажется, это оне такъ жгутъ голову..." - "Пойдемте, сядемте въ эту беседку - продолжала она - и, пожалуйста, до техъ поръ, пока я не заговорю съ вами сама, не упоминайте мне... объ этой книге". Она - замечаетъ разсказчикъ - какъ будто боялась произнести имя "Фауста". (Письмо 4-е).

"умолчанiями" Тургеневъ превосходно изобразитъ тотъ процессъ, который совершался въ душе Веры,-- вызванный чтенiемъ "Фауста". Это былъ процессъ темный, неясный для нея самой, это была глухая работа въ глубине души, стихiйное движенiе чувствъ, тревожное скопленiе мыслей. Если-бы Тургеневъ, вместо намековъ и краткаго указанiя на симптомы вдался въ подробный психологическiй анализъ,-- онъ не далъ-бы художественно-правдивой картины душевнаго состоянiя Веры: неясное, темное, глухое, несознанное казалось-бы яснымъ, понятнымъ, отчетливымъ. Раскрыть, истолковать процессъ, дать ему психологическое определенiе - это уже дело критика или комментатора. Я говорю это только применительно къ данному случаю, а не вообще {О психологическомъ анализе въ искусстве мы будемъ говорить подробно въ статьяхъ о Толстомъ.}. Чутье художника подсказало Тургеневу, что на душу Веры въ ея новомъ состоянiи необходимо набросить покровъ, что темное ея броженiе такъ и следуетъ оставить въ темноте: пусть самъ читатель сниметъ покровъ,-- пусть онъ самъ внесетъ светъ въ эту темноту душевную: ведь светочъ ему данъ, это - Гетевскiй "Фаустъ". Вотъ почему мы и остановились несколько дольше на изложенiи своего взгляда на знаменитую трагедiю Гете: тамъ ключъ и къ психологiи Веры, и вообще къ пониманiю художественнаго значенiя этого образа.

Вера и поняла, и не поняла "Фауста". Это значитъ: она глубоко прочувствовала трагедiю Гете и даже проникла въ смыслъ ея образовъ (вспомнимъ напр. ея отзывъ о Мефистофеле въ Письме пятомъ), но ея собственное душевное состоянiе после чтенiя было ей непонятно. Чего не поняла она въ "Фаусте",-- такъ это - Всякое произведенiе, раскрывающее намъ тайники души человеческой (при чемъ все равно: будетъ-ли это вещь художественная, или иная), непременно ведетъ къ самоанализу, къ самопознанiю. Читатель оглядывается на себя, узнаетъ въ психологическихъ данныхъ, предъявляемыхъ авторомъ, свои собственныя душевныя состоянiя, уясняетъ себе многое, что прежде онъ лишь смутно ощущалъ въ себе. И если после чтенiя его собственная натура и душа стала ему яснее, чемъ была прежде, онъ говоритъ, что онъ понялъ автора. Вотъ именно этотъ психологическiй мотивъ у Веры проявился совсемъ особеннымъ образомъ. Вера всеми фибрами своей души чувствовала, что загадочная книга открываетъ какую-то глубокую и страшную правду о душе человеческой, и что эти загадочныя стороны души и натуры, такъ ярко воспроизведенныя поэтомъ, находятся и въ ней самой, въ Вере. Она слушала чтенiе съ какимъ-то несознаннымъ, но упорнымъ внутреннимъ убежденiемъ, что это о ней речь идетъ, что вотъ сейчасъ она узнаетъ о себе что-то такое, чего раньше и не подозревала. Ей казалось, что вотъ сейчасъ будетъ разоблачена какая-то тайна, какой-то вопросъ будетъ поставленъ, какiя-то скрытыя силы уже просыпаются въ душе, и нечто стихiйное и роковое шевелится и бродитъ въ крови-ли, въ чувстве-ли, въ мозгу-ли,-- не разберешь и не поймешь, но ей ясно, что она уже не та, прежняя, спокойная, светлая, чистая Вера, а какая-то другая, съ какими-то новыми помыслами и желанiями. И - воспитанная и до сихъ поръ жившая въ неведенiи себя самой и "тайныхъ силъ жизни" - она, въ своемъ новомъ состоянiи, не понимаетъ самое себя. Блаженное неведенiе разрушено, но самопониманiе не дано, ибо вновь-открытыя и пробужденныя силы души суть силы иррацiональныя, и - ихъ не поймешь, пока оне не скажутся более определеннымъ образомъ, пока не выйдутъ изъ этого состоянiя глухого броженiя и не претворятся въ известныя, доступныя сознанiю и подлежащiя нравственной и иной квалификацiи чувства, помыслы, влеченiя или страсти.

Вотъ именно эта невозможность понять себя и вытекающее оттуда смущенiе или даже ошеломленiе и было основнымъ элементомъ въ новомъ душевномъ состоянiи Веры, или исходной точкой въ развитiи психологической драмы, изображенной Тургеневымъ въ pendant къ той, которую создалъ Гете. До сихъ поръ Вере казалось, что она отлично себя знаетъ и понимаетъ. Это была женщина - не чета гетевской Гретхенъ. Последняя, во-первыхъ, глупа и невежественна, во-вторыхъ, какая-то загипнотизированная, безъ проблеска воли, мысли, иницiативы. Вера - человекъ мыслящiй, съ сильною волею, съ правилами, съ резко-выраженной нравственной индивидуальностью. Ея неведенiе - искусственно, плодъ педагогической ошибки матери и подъ нимъ скрывается огромная способность глубоко чувствовать и тонко понимать многое, что для такихъ, какъ Гретхенъ, навсегда останется недоступнымъ. Съ темъ вместе у Веры - большiе задатки къ самоопределенiю, къ самосознанiю. Она привыкла анализировать себя, задумываться надъ темъ, что она такое, къ чему призвана, что должна делать и т. д. И вотъ теперь ей приходится переделывать заново это свое, казалось, установившееся самопониманiе, приходится считаться съ какими-то новыми данными, которыя раньше въ разсчетъ не принимались, искать, новой формулы самоопределенiя, пожалуй, тронуть, и въ очень чувствительныхъ местахъ, всю систему своихъ давно сложившихся нравственныхъ понятiй. И она чувствовала, что для нея начинается новая полоса жизни, и Богъ весть, что сулитъ эта полоса. Ей было ясно, что она накануне какихъ-то переменъ, а, можетъ быть, и катастрофъ, въ своемъ внутреннемъ мiре... Къ чему приведутъ, какъ скажутся оне?

это,-- она знала...

Къ непониманiю себя, къ смущенiю передъ своей собственной загадочностью присоединились еще ожиданiе и родъ суевернаго страха, что это неизвестное, опасное, страшное, о чемъ знала и отъ чего хотела уберечь ее мать, вотъ вотъ объявится и... найдетъ-ли она, Вера, силу, чтобы бороться съ нимъ?

Съ развитiемъ (какъ известно, очень быстрымъ) страстнаго чувства къ разсказчику, герою повести, это опасенiе Веры все росло и вскоре превратилось въ уверенность.

Но почему-же, однако? Ведь Вера - не девочка. Это женщина сложившаяся, серьезная, съ нравственными устоями, къ тому-же мать семейства. А "культъ" покойной матери? Неужели во всемъ этомъ не могла она почерпнуть силы для борьбы съ роковой страстью? Не могла. Вотъ и постараемся проследить тотъ душевный процессъ, въ силу котораго Вера была приведена къ этой психологической невозможности противостоять страсти, къ роковому для нея сознанiю своей обезоруженности.

Сперва прочтемъ следующiя строки въ Письме пятомъ: "О "Фаусте" мы съ ней разсуждали не однажды: но - странное дело!-- о Гретхенъ она ничего сама не говоритъ, а только слушаетъ, что я ей скажу. Мефистофель ее пугаетъ не какъ чортъ, а какъ "что-то такое, что въ каждомъ человеке можетъ быть"... Это ея собственныя слова. Я началъ-было толковать ей, что это "что-то" мы называемъ рефлексiей; но она не поняла слова рефлексiя въ немецкомъ смысле: она только знаетъ одну французскую "réflexion" и привыкла почитать ее полезной".

Кто, читая Тургеневскаго "Фауста", не обратилъ вниманiя на эти слова, не оценилъ ихъ значенiя, тотъ не понялъ этого классическаго произведенiя, которое, со всей своей содержательностью, всей сложностью и тонкостью психологической темы, уместилось на какихъ-нибудь 60-ти страницахъ: сжатость изложенiя и экономiя художественныхъ прiемовъ - необыкновенныя, и ежели на что-нибудь тамъ обращено вниманiе и на это потрачено строкъ 10, то несомненно это пунктъ - важный, и читателю необходимо вникнуть въ него. Вотъ и вникнемъ.

т. е. высказывать свое о ней сужденiе, свое впечатленiе, но зато охотно слушаетъ то, что говоритъ о Гретхенъ герой повести, это - психологическiй симптомъ огромной важности. При всемъ своемъ отличiи отъ Гретхенъ,-- вполне сознавая, что между нею и гетевской героиней - целая пропасть, Вера съ какимъ-то внутреннимъ содроганiемъ чувствуетъ въ себе что-то такое - сближающее ее съ несчастной жертвой Фауста. Тотъ смутный процессъ, который развертывается въ душе Веры, преобразуетъ все ея существо въ известномъ направленiи и тихо, но властно, неудержимо, какъ потокъ, влечетъ ее къ новому, неведомому, пугающему и чарующему душевному существованiю, въ которомъ она - такъ ей чувствуется - съ ужасомъ, съ отчаянiемъ узнаетъ въ себе ту-же Гретхенъ. Поэтому говорить о Гретхенъ значитъ для нея говорить о себе, выдавать преждевременно тайну своего душевнаго броженiя, своего смущенiя. Наоборотъ, слушать о Гретхенъ ей любопытно и, слушая, она ждетъ, не скажутъ-ли ей что-нибудь такое, что прольетъ некоторый светъ на ея собственныя душевныя движенiя, поможетъ ей разобраться въ себе самой, понять именно то, чего она не понимаетъ въ "Фаусте", себя самое.

Вотъ именно въ этомъ процессе пробужденiя другой души въ Вере, приближающемъ ее къ Гретхенъ, есть одинъ психологическiй пунктъ, неясный для самой Веры, темный и загадочный самъ по себе. Это именно - тотъ внутреннiй Мефистофель, котораго Вера боится , а какъ что-то такое, что можетъ бытъ въ каждомъ человеке. Гретхенъ - та боится Мефистофеля именно какъ чорта,-- какъ соблазнителя, совратителя. Вере на первыхъ порахъ такой Мефистофель не казался страшенъ или опасенъ. Тутъ между прочимъ и сказывается резкое, коренное различiе между непосредственностью, ограниченностью, душевной простотою и пустотою Гретхенъ съ одной стороны и умственнымъ и нравственнымъ превосходствомъ, сложностью и содержательностью натуры Веры - съ другой. Ну, а все-таки Мефистофель пугаетъ Веру. Она его боится потому, во-первыхъ, что онъ ей непонятенъ, теменъ и представляется чемъ-то зловещимъ, и - во-вторыхъ - потому, что это темное и зловещее, какъ она знаетъ, находится внутри человека, а не вне его. Однакоже, иметь въ своемъ душевномъ обиходе Мефистофеля не представляется ей обязательнымъ, необходимымъ: она говоритъ: "можетъ ",-- стало быть, можетъ и не находиться,-- какъ у кого, смотря по человеку. Вотъ напр. имеется-ли онъ въ ней самой, въ Вере? Она въ этомъ не уверена, но, очевидно, допускаетъ возможность этого, а потому - и боится. Когда разсказчикъ объяснилъ ей, что этотъ внутреннiй Мефистофель есть рефлексiя, то она не поняла этого, смешавъ понятiе рефлексiи съ французской réflexion. Ясное дело, что за этимъ непониманiемъ скрывается не только смешенiе терминовъ и незнакомство съ спецiальнымъ значенiемъ слова "рефлексiя" въ немецкомъ и русскомъ языкахъ, но также нечто более важное: Вере по самому существу ея душевной организацiи чужда и недоступна рефлексiя - какъ известный психическiй моментъ. Вера принадлежитъ къ числу техъ цельныхъ и глубоко-искреннихъ натуръ, въ которыхъ всякое чувство или движенiе душевное проникнуто необыкновенной жизненностью, свежестью, пылкостью,-- и въ душевномъ обиходе которыхъ нетъ ни капли умственнаго яда, способнаго действовать на чувство охлаждающимъ и разлагающимъ образомъ. Поэтому, сколько ни объясняй Вере, что такое рефлексiя, она этого не , т. е. не почувствуетъ. Но допустимъ, что разказчику удалось какъ-нибудь разъяснить ей это, а равно и то, что въ ней этою Мефистофеля нетъ, и, стало быть, бояться его нечего,-- спрашивается: какое значенiе имело-бы это разъясненiе для Веры, для дальнейшаго развитiя совершающагося въ ней душевнаго процесса, для ея личнаго отношенiя къ этому процессу? А вотъ какое.

Вера съ ужасомъ узнала-бы, что она гораздо ближе къ Гретхенъ, чемъ сама предполагала, что пропасть между ними вдругъ исчезаетъ. Ведь Гретхенъ также безъ рефлексiи,-- а ведь, будь въ ея распоряженiи эта отрава чувствъ и страстей, она бы не была такая безпомощная, такая загипнотизированная; у нея была-бы некоторая возможность борьбы и сопротивленiя. Правда, у Веры есть умъ, воля, принципы, идеалы, а у Гретхенъ - ничего этого нетъ. Но она сейчасъ-бы почувствовала, что все эти ея преимущества, и умъ, и воля, и принципы, и идеалы, и даже образъ матери въ решительную минуту могутъ оказаться безсильными въ борьбе съ ея чувствующей и страстной душою, пробуждающейся, после долгой спячки, къ жизни темъ более кипучей, къ деятельности темъ более неудержимой. Вотъ тутъ-то и была-бы неоцененна помощь рефлексiи,-- вотъ тутъ-то и сказалось-бы огромное преимущество - иметь своего Мефистофеля, который со своей иронiей, сарказмомъ, способностью опошлить, развенчать, даже со своимъ циническимъ хохотомъ,-- былъ-бы тутъ какъ разъ кстати. И Вера искренно пожалела-бы объ отсутствiи такого

Но Вера, какъ натура, которой совершенно чужда рефлексiя, какъ "наивная и страстная" душа, неспособная выделять разлагающiе яды Мефистофеля, такъ и осталась до конца въ неведенiи своей безпомощности, своей обезоруженности въ этомъ отношенiи. Конечно, тутъ, кроме натуры, много виновато и нелепое воспитанiе Веры. Какъ-бы то ни было, но Вера, не сознавая, что Мефистофель могъ-бы быть ей полезенъ, въ смысле рефлексiи, но къ сожаленiю отсутствуетъ,-- вскоре съ ужасомъ убедилась въ другомъ,-- что у нея, какъ и у Гретхенъ, тотъ-же Мефистофель присутствуетъ самой опасной и отвратительной стороной своей - какъ чортъ, какъ искуситель.

Разъ она убедилась въ этомъ,-- ей стадо ясно, что дело зашло ужъ очень далеко, что ея душа быстро и неудержимо стремится къ тому ужасному, роковому, стихiйному, иррацiональному, что воплощено въ Гретхенъ.

Это приближенiе Веры къ Гретхенъ должно быть психологически понимаемо, какъ пробужденiе въ душе Веры, очень сложной, какъ-бы состоящей изъ напластованiя несколькихъ душъ,-- той, которая глубоко была погребена въ самыхъ недрахъ,-- души ея бабки итальянки, этой Гретхенъ съ итальянской кровью въ жилахъ. Вспомнимъ здесь ея портретъ, описанiе котораго было приведено выше. Вспомнимъ также и замечанiе разсказчика, что "у Веры, несмотря на совершенное несходство очертанiй, мелькаетъ иногда что-то похожее на эту улыбку, на этотъ взглядъ"... Но тутъ-же мы читаемъ следующее: "Кстати! Ельцова, передъ свадьбой своей дочери, разсказала ей всю свою жизнь, смерть своей матери и т. д., вероятно, съ поучительною целью. На Веру особенно подействовало-то, что она услыхала о деде, объ этомъ таинственномъ Ладанове. Не отъ этого-ли она веритъ въ привиденiя? Странно! сама она такая чистая и светлая, а боится всего мрачнаго, подземнаго, и веритъ въ него"...

Такъ вотъ онъ - Мефистофель Веры. Посмотримъ-ка на него поближе: что онъ, кто - онъ и - was will er an dem heiligen Ort?

- духъ отрицанiя вообще.

Вера, какъ мы знаемъ, была воспитана на естественныхъ наукахъ. Но это не было высшее научное - въ настоящемъ смысле этого слова - образованiе, воспитывающее духъ человеческiй въ сознанiи законосообразности явленiй, развивающее мысль строгой дисциплиной методовъ науки и на этой почве вырабатывающее цельное, законченное мiросозерцанiе. Вера не шла дальше элементарнаго описательнаго естествознанiя. Темъ не менее, и такое образованiе, при всей его недостаточности, элементарности, незаконченности, все-таки должно было действовать благотворно на живой, воспрiимчивый умъ Веры, но оно было безсильно противодействовать некоторымъ врожденнымъ наклонностямъ ея души, парализовать которыя (вместе со страстями), повидимому, и хотела Ельцова путемъ принятой ею программы образованiя. Эти наклонности были: суеверiе, страхъ передъ таинственнымъ, "подземнымъ", адскимъ боязнь "тайныхъ силъ" жизни (какъ у матери), наконецъ прямо вера въ чорта, предрасположенность къ галлюцинацiямъ, принимаемымъ за действительныя "виденiя", уверенность въ возможность общенiя съ умершими. Все это у Веры было наследственнымъ, оно шло отъ деда, Ладанова,-- и, конечно, являлось душевнымъ началомъ въ высокой степени иррацiональнымъ. Въ среднiе века такiя верованiя и суеверiя были, психологически говоря, рацiональны, ибо логически вытекали изъ общаго мiросозерцанiя, находились въ согласiи съ умственнымъ достоянiемъ эпохи и строемъ мысли людей того времени. Но въ настоящее время, когда этого соответствiя уже нетъ, по крайней мере въ образованныхъ классахъ, когда все эти суеверiя находятся въ вопiющемъ противоречiи и съ общимъ мiросозерцанiемъ, и съ развившимся на почве научныхъ знанiй и методовъ новымъ укладомъ умовъ,-- эти въ своемъ роде рецидивы мысли должны быть признаны психологическимъ явленiемъ совершенно-иррацiональнымъ и даже патологическимъ. Предрасположенiе къ такимъ рецидивамъ все еще сохраняется въ силу психологической наследственности, действующей въ данномъ случае черезъ посредство чувствъ. Въ свое время все вышеуказанныя верованiя и суеверiя были связаны съ известными, и очень сильными, чувствами, главнымъ образомъ - съ чувствомъ страха въ эту область и т. п. (въ роде какъ у детей, которыя и боятся войти въ темную комнату, и тянетъ ихъ туда). Чувства консервативнее мысли: известныя формы или устои ея давно разложились и заменены новыми, а старыя чувства, рацiонально сочетавшiяся съ прежними, ныне упраздненными достоянiями ума, продолжаютъ сохраняться, хотя бы въ скрытомъ виде, какъ предрасположенiе, какъ стихiйная, унаследованная наклонность души, и - оживая - сочетаются совсемъ ужъ иррацiонально съ новыми нормами мысли. Современный спиритизмъ и медiумизмъ представляетъ собою яркiй примеръ такого сочетанiя.

У Веры этотъ порядокъ средневековыхъ чувствъ и идей составлялъ неотъемлемую часть ея унаследованной души, убаюканной "трезвымъ" воспитанiемъ и монотонной жизнью, вдали отъ какихъ-бы то ни было сильныхъ впечатленiй,-- души, другую половину которой составляли спящiя страсти. Стоило проснуться одной половине, иди. хотя-бы одному элементу въ ней, и фатально - въ силу психологической ассоцiацiи - должна была пробудиться и другая. Заговорила потребность любви, загорелась страсть, и eo ipso воскресли суеверные страхи, явились галлюцинацiи,-- голоса и виденiя. Но это пробужденiе, вероятно, не было-бы такъ внезапно и фатально, если-бы оно совершилось безъ помощи того искусственнаго и очень сильнаго средства, которымъ послужило чтенiе гетевскаго "Фауста". Это чтенiе сразу перенесло воображенiе Веры въ родственную ей по духу средневековую сферу, въ пугающую и манящую сферу виденiй, духовъ, тайныхъ силъ, заклинанiй, исчадiй ада. Первыя сцены должны были вызвать въ ея памяти образъ деда, Ладанова, который занимался химiей и кабалистикой и вызывалъ духовъ. И въ другой "памяти" - унаследованныхъ чувствъ не могли не воскреснуть до техъ поръ спавшiя ощущенiя - страхъ, глубокое влеченiе къ таинственному и содроганiе передъ нимъ, ожиданiе, что "а вдругъ" явится духъ деда или матери..." Все это, разумеется, проходило въ душе пока въ виде смутныхъ предчувствiй, неясныхъ и тревожныхъ ожиданiй, невыясненныхъ опасенiй. Но вотъ является на сцену Гретхенъ, и съ нею во внутреннемъ мiре Веры выступаютъ изъ мрака влеченiя и стремленiя, которыя кажутся ей въ одно и то-же время и чуждыми, и своими собственными, и новыми, неведомыми, и старыми, искони заложенными въ ея душу.

И въ душе Веры между этими двумя порядками представленiй и чувствъ установилась тесная психологическая ассоцiацiя. Таинственное, адское, "подземное" предстало ея сознанiю въ союзе съ пробуждающимся чувствомъ - любви. Любовь явилась ей не какъ идеальное, мечтательное, чистое движенiе души, а въ виде адской силы, мрачной и гнетущей. Л Вера знала, что не будетъ въ состоянiи противостоять этой роковой силе, этому "дiавольскому навожденiю".

Чтобы уяснить себе вытекавшее оттуда душевное состоянiе Веры, нужно вспомнить, что не только натурамъ съ такими задатками и суеверными предрасположенiями, какъ у Веры, но и людямъ съ умомъ трезвымъ и скептическимъ, не знающимъ суеверныхъ страховъ, любовь (т. е. состоянiе страстной влюбленности) представляется какою-то роковою силою, слепою, темной, непонятной, действующей стихiйно, передъ которою пасуетъ и воля, и разумъ. Въ такомъ представленiи еще нетъ ничего суевернаго, но уже есть некоторый проблескъ иррацiональнаго настроенiя. И оно вполне законосообразно, ибо та любовь, которую мы здесь имеемъ въ виду, есть чуть-ли не самое иррацiональное "до человека", его психологическая эволюцiя, его высшiя проявленiя до сихъ поръ ограничены и стеснены закономъ бiологическимъ. Вотъ именно сознанiе иррацiональности, стихiйности этого чувства, его значенiя - какъ общаго закона, его, такъ сказать, принудительности, неумолимости и вызываетъ въ насъ некоторый страхъ по отношенiю къ нему. А затемъ уже, смотря по человеку, по складу его ума, но культуре, его мысли, это отношенiе можетъ развиться или преобразоваться въ разныхъ направленiяхъ: у одного оно перейдетъ въ тотъ рацiональный, агностическiй, уравновешенный, спокойный, светлый мистицизмъ, который сопутствуетъ научному мiропониманiю, другой усмотритъ. въ немъ какое-то загадочное начало; третiй, не мудрствуя лукаво, найдетъ его источникъ въ небесахъ; четвертый, столь-же немудрствующiй,-- въ преисподней.

Для Веры оно было именно исчадiемъ ада, и у нея сильнее, чемъ у кого-либо, должно было сказаться иррацiональное отношенiе къ любви, доведенное до настоящаго суеверiя, осложненное детскими страхами и галлюцинацiями.

Эти осложненiя убили въ ней поэзiю любви, все то освежающее, возрождающее, светлое, что несомненно есть въ любви. Пусть въ своей основе любовь бiологична, но ведь съ темъ вместе она - источникъ жизни и вечный, непримиримый и по своему могучiй врагъ смерти, а въ человеке къ тому-же она давно переработана и облагорожена многовековой культурой мысли и чувства. Она давно уже она издревле одухотворена искусствомъ, просветлена поэзiей и темъ более жизненнымъ и животворящимъ началомъ является она.

Для Веры она - начало смертоносное.

Вспомнимъ здесь сцену последняго свиданiя (Письмо 9-е).

я до сихъ поръ не знаю, не могу понять, какъ это сделалось - мы внезапно очутились въ объятiяхъ другъ-друга, Какая-то невидимая сила бросила меня къ ней, ее - ко мне. "

Ихъ вела какая-то сила, должно быть - адская, которой они не могли противиться, и шли молча, покорно, точно приговоренные или загипнотизированные. Та-же сила бросила ихъ въ объятiя другъ-другу. Это не о ни тутъ действуютъ, стремятся, хотятъ, любятъ. Это какой-то Мефистофель распоряжается ими, какъ пешками. Тотъ-же Мефистофель или та-же слепая сила дозволила имъ почувствовать на мгновенiе поэзiю любви ("улыбка самозабвенiя и неги"), но съ темъ, чтобы сейчасъ-же уничтожить эту поэзiю, это очарованiе, грознымъ призракомъ смерти.

"Вера вдругъ вырвалась изъ моихъ рукъ и, съ выраженiемъ ужаса въ расширенныхъ глазахъ, отшатнулась назадъ... - Оглянитесь, сказала она мне дрожащимъ голосомъ: - вы ничего не видите? Я быстро обернулся. - Ничего. А вы разве что-нибудь видите?-- Теперь не вижу, а видела. - Кого? Что?-- Мою мать, медленно проговорила она и затрепетала вся. Я тоже вздрогнулъ, словно холодомъ меня обдало. Мне вдругъ стало жутко, какъ преступнику. Да разве я не былъ преступникомъ въ это мгновенiе?-- Полноте... началъ я: - что вы это? Скажите мне лучше... - Нетъ, ради Бога нетъ!-- перебила она и схватила себя за голову,-- Это сумасшествiе... Я съ ума схожу... Этимъ шутить нельзя - это смерть... Прощайте..."

шевельнуться въ ея сознанiи?

Вере выпало на долю пережить душевную исторiю деда и матери,-- но только въ обратномъ порядке: те отъ страстей и бурь житейскихъ бросились въ противоположную крайность,-- въ своего рода аскетизмъ,-- фаустовское "entbehren sollst du, sollst entbehren" - стало ихъ лозунгомъ. И вотъ тутъ-то, на почве этого самоотреченiя, у нихъ расцвело новое чувство: страстная, неразумная, болезненно-исключительная любовь къ детямъ,-- вспомнимъ, какъ безумно любилъ Ладановъ свою дочь, какъ Ельцова все помыслы свои и всю жизнь сузила на воспитанiи Веры. - У последней такого страстнаго отношенiя къ детямъ нетъ - пока: оно несомненно появилось-бы позже, если бы Вера не умерла, если бы ей пришлось испытать и пережить все восторги и всю горечь страсти. Тогда у нея возникла-бы такая-же реакцiя, какая была у деда и матери; Вера, по ихъ примеру, перешла-бы къ "отреченiю" и вся сила ея глубокой и страстной души ушла-бы въ любовь къ детямъ и въ культъ долга. Но Вере не суждено было пережить кризисъ. Воспитанная какъ тепличное растенiе, не предохраненная прививкою ядовъ жизни, связанная гипнотизирующей памятью матери, созданiе нежное и хрупкое,-- она пала жертвою страха передъ теми чувствами, которыя въ ней пробудились, теми галлюцинацiями, которыя она приняла за действительное явленiе матери съ того света. Нервы и мозгъ не выдержали гнета этихъ психическихъ процессовъ.

Не безследно прошла эта коллизiя и для героя повести. Онъ какъ-бы воспринялъ отъ Веры и ея предковъ ихъ мистическое настроенiе и, по ихъ стопамъ, приходитъ все къ тому-же "отреченiю", въ которомъ усматриваетъ высшiй законъ человечества. "Я сталъ не тотъ (пишетъ онъ въ последнемъ письме), какимъ ты зналъ меня: я многому верю теперь, чему не верилъ прежде. Я все это время столько думалъ объ этой несчастной женщине... объ ея происхожденiи, о тайной игре судьбы, которую мы, слепые, величаемъ слепымъ случаемъ. , оставляетъ семянъ, которымъ суждено взойти только после его смерти? Кто скажетъ, какой таинственной цепью связана судьба человека съ судьбой его детей, его потомства, и какъ отражаются на нихъ его стремленiя, какъ взыскиваются съ нихъ его ошибки? Мы все должны смириться ". И далее: "одно убежденiе вынесъ я изъ опыта последнихъ годовъ: жизнь не шутка и не забава; жизнь даже не наслажденiе... жизнь - тяжелый трудъ. Отреченiе, отреченiе постоянное - вотъ ея тайный смыслъ, ея разгадка: не исполненiе любимыхъ мыслей и мечтанiй, какъ-бы они возвышенны ни были,-- исполненiе долга, вотъ о чемъ следуетъ заботиться человеку; не можетъ онъ дойти, не падая, до конца своего поприща"...

Закончимъ вопросомъ: этотъ идеалъ, при последовательномъ проведенiи, не возвратитъ-ли насъ къ среднимъ векамъ, и не потерпитъ-ли онъ то фiаско, на которое такъ хорошо указалъ Майковъ въ "Саванаролле":

... Но умирая
И по следамъ Твоимъ ступая,

Христосъ, онъ понялъ-ли Тебя?
О, нетъ! Скорбящихъ утешая,
Ты чистыхъ радостей не гналъ,

Детей на жизнь благословлялъ...

Иррацiональное въ человеке не можетъ быть обуздано никакими железными цепями самоотреченiя; оно должно быть облагорожено, просветлено, очеловечено рацiональными силами духа,-- въ сфере ума - наукой и искусствомъ, въ сфере чувствъ и страстей - тою "нищетою" и "кротостью" духа, о которыхъ говоритъ Евангелiе и источникъ которыхъ - въ сочувствiи всему живому, въ жалости и въ состраданiи. И если эти сокровища духа но преимуществу свойственны женщине, то въ нихъ мы и будемъ искать "das Ewig-weibliche", идеалъ Вечноженственнаго. Его высшее художественное воплощенiе дано Тургеневымъ въ образе Лизы, героини "Дворянскаго гнезда". Ей и будетъ посвященъ следующiй очеркъ.

"Северный Вестникъ", No 5, 1895

Раздел сайта: