Овсянико-Куликовский Д. Н.: Из "Истории русской интеллигенции"
Глава V. Печорин

ГЛАВА V

ПЕЧОРИН

1

Печорин Лермонтова не только хронологически, но и в отношении общественно-психологическом - прямой и ближайший преемник Онегина. Этому преемству нисколько не мешает то, что по натуре, по характеру и темпераменту это - люди совершенно различные. Онегин - холоден, бесстрастен, апатичен; Печорин - человек с "темпераментом", с кипучими страстями, с душевной энергией. У Онегина замечается недостаток силы и воли; Печорин, напротив, одарен незаурядною волею. Онегин не умеет, да и не желает покорять умы и сердца ("романы" в счет не идут), подчинять себе волю других; у Печорина это - главная страсть, и он с большим искусством, как виртуоз, играет на струнах души человеческой (и не только женской). Он умеет и любит властвовать. Эти и другие различия между двумя героями были указаны неоднократно; но решительнее других настаивает на этом Н. А. Котляревский в своей прекрасной книге о Лермонтове {"М. Ю. Лермонтов". С. -Петербург, 1891, с. 210-211.}. Он приходит к выводу, что Печорин "не был Онегиным своего времени", в противность взглядам Белинского, который в своей известной большой статье о "Герое нашего времени" прямо говорит о Печорине: "Это Онегин нашего времени... Несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегой и Печорою" (Полн. собр. соч. В. Г. Белинского, изд. С. А. Венгерова, т. V. 1901, с. 367)1.

И в самом деле, Онегин и Печорин - люди разные, но они принадлежат к одному и тому же общественно-психологическому типу. Это - тип неудачника и лишнего человека. Их индивидуальные различия только ярче оттеняют их общественно-психологическое родство. Сопоставляя их в этом отношении, мы убеждаемся в том, что в самом деле жизнь вырабатывала особый социально-психологический тип беспокойно мечущегося человека, чувствующего себя лишним, не находящего своего места и назначения, и под этот тип подходили весьма различные, даже противоположные, характеры и натуры.

Эти люди не могли осуществить своей "общественной стоимости", потому что со средою своего круга они не уживались, а другой среды найти не умели; они также не располагали тем душевным содержанием, которое давало бы им возможность выносить тяготу душевного одиночества.

Вот послушаем, что говорит о себе Печорин Максиму Максимычу (кстати, это одна из самых "искренних" страниц романа): "В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, эти удовольствия мне опротивели..." Так было и с Онегиным. "Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто". И это испытал и пережил Онегин. "Я стал читать, учиться - науки также надоели",-- как и Онегину. Параллель до этих пор - полная. Но дальше обнаруживается различие, легко объясняемое несходством натур героев. "Я видел,-- продолжает Печорин,-- что ни слава, ни счастье от них (наук) не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди - невежды, а слава - удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно..." Скучно стало и Онегину, но он не добивался славы и даже не искал счастья. Чего хотел и искал он - это только хоть какого-нибудь дела по душе и по силам. Сперва он принялся было писать, "но труд упорный ему был тошен; ничего не вышло из пера его...", ниоткуда не видно, чтобы он мечтал о "славе" писателя. Потом он углубился в книги - "С похвальною целью себе присвоить ум чужой" и вовсе не гоняясь за какой-то славой. Вообще Онегин не честолюбец. Здесь мы видим одно из существенных - индивидуальных различий между двумя героями: Печорин, в противоположность Онегину, одержим бесом честолюбия и властолюбия. В отношении к вопросу об осуществлении "общественной стоимости" эта особенность Печорина дает ему несомненное преимущество перед Онегиным: у него есть импульс, побуждающий стремиться к осуществлению своей "общественной стоимости", а также становится возможной прямая цель жизни, внушаемая все тем же честолюбием. Раз это есть,-- нетрудно ему, казалось бы, найти и соответственное поприще, на котором он мог бы достичь многого такого, что, насыщая честолюбие и властолюбие, так или иначе скрасило бы его жизнь. И в самом деле, Печорин честолюбив, жаждет успехов, славы, деятельности; при этом отнюдь нельзя сказать, что у него охота смертная, да участь горькая,-- напротив, он умен, хитер, весьма способен к интриге, неразборчив на средства, смел, сдержан, умеет управлять собою и пользоваться другими для достижения своих целей,-- чего больше? С такими ресурсами он мог бы весьма и весьма преуспеть в жизни... Служа на Кавказе, он легко нашел бы все, чего жаждет его душа,-- и сильные впечатления, и упражнения всех своих способностей, и "славу", и даже "власть". Пожалуй, возразят, что он вовсе не гонится за успехами по службе, что он выше этой "прозы" и его "демоническая" душа жаждет иной деятельности, иной славы. Но, спрашивается,-- какой же? Мы не знаем, да и сам он не знает. Несомненно только, что к служебным отличиям, к чинам и орденам он вполне равнодушен и что вообще он не в состоянии найти себе подходящую деятельность на каком бы то ни было официальном поприще, ни на Кавказе, ни в Петербурге. На этом пункте он опять сближается с Онегиным. В эпоху, когда общественной деятельности, в собственном смысле, не существовало, а была только "служба", уже являлись люди, для службы непригодные, но зато имевшие известные задатки для общественной деятельности. И в этом - и интерес и трагизм этого типа. За отсутствием подходящего поприща, за неупражнением, эти задатки не развивались, атрофировались или извращались.

При этом необходимо отметить, что непригодность Печорина к "службе", к карьере вовсе не означает, чтобы у него были какие-либо высшие стремления или идеалы.

"идейная", не моральная в тесном смысле причина, а какая-то другая - чисто психологическая - делает Печорина непригодным для "службы", карьеры, да и всякой иной деятельности, которая бы могла удовлетворить его. В нем, при всех задатках для успехов в жизни, бросается в глаза какое-то душевное бессилие. Послушаем, как сам он говорит об этом: "Во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало, к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустев день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать..." Опять приходится вспомнить Онегина, для которого также осталось одно - путешествовать, слоняться по свету; черта - характерная для всех наших х<лишних людей", в том числе и для той разновидности, которая воплощена в Рудине. Но ни об Онегине, ни о Рудине нельзя сказать, что у них "сердце ненасытное", "воображение беспокойное" и т. д. Для характеристики "лишних людей" не важно, какое у них "сердце" и "воображение",-- важно лишь то, что они, при всевозможных индивидуальных различиях, одинаково не умеют или не могут найти себе дело, хотя бы маленькое, определить свое призвание в жизни, осуществить свою "общественную стоимость" - и являются неудачниками и вечными странниками, снедаемыми тоской пустого существования.

Максим Максимыч, передавая автору признания Печорина, заключает вопросом: "Скажите-ка, пожалуйста, вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно - неужто тамошняя молодежь вся такова?" - На этот вопрос автор отвечает, что "много есть людей, говорящих то же самое, что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок" {"Герой нашего времени", "Бэла".}.

Эти слова весьма важны, и от них, по моему мнению, и следует исходить при объяснении психологии и самого типа Печорина.

2

Было высказано мнение, что Печорин - не вполне реальный тип, в том смысле, как мы называем реальными типы Онегина, Рудина, Обломова и др. Так, Н. А. Котляревский говорит, что "Печорин более естествен и правдоподобен, чем Арбенин; но и он не может быть назван образцом реального типа, как мы теперь такой тип понимаем" ("М. Ю. Лермонтов", с. 189--190). Даровитый ученый видит в Печорине не столько "реальный тип", обобщающий соответственные явления действительности, сколько воспроизведение некоторых сторон натуры самого Лермонтова и как бы воплощение известного момента в душевном развитии великого поэта. "Лермонтов,-- говорит он (с. 206),-- дал нам в Печорине не цельный тип, не живой организм, носящий в своем настоящем зародыши своего будущего, а очень реально обставленное отражение одного момента в своем собственном духовном развитии" {Ниже: "Печорин был скорее типом единичным, чем собирательным" (с. 209).}. С последним утверждением нужно безусловно согласиться: Печорин (как раньше Демон, Арбенин и др.) - это сам Лермонтов, взятый в известный момент его душевного развития и несколько односторонне освещенный, ибо в Лермонтове, кроме "печоринских" черт, были и другие. Но вот в чем вопрос: эти черты ("печоринские") не были ли принадлежностью многих,-- изображенный "момент" не переживался ли тогда многими представителями поколения 30-х годов, и Лермонтов, рисуя с себя (субъективно), не находил ли в то же время оправдания созданному образцу в наблюдениях над другими людьми? Вышеприведенные слова Лермонтова, по-видимому, указывают на это: Печориных было немало, и если иные из них только говорили то, что говорит Печорин, то были и такие, которые говорили правду, то есть в самом деле переживали душевные состояния, воспроизведенные в Печорине. Одним словом, были Печорины искренние и неискренние, поверхностные и более глубокие, поддельные и настоящие, была даже мода печоринскои разочарованности, распространенная в высшем классе и оттуда переходившая к "низшим". Наконец, это был род не то порока, не то несчастья. И рядом с теми, которые охотно выставляли напоказ свою тоску и скуку, были другие, которые и скрывали. Эти-то последние "больше всех и в самом деле скучали".

Из этого свидетельства, кажется, позволительно заключить, что "скука" как лермонтовского Печорина, так и прочих, менее "интересных" Печориных, не заключала в себе ничего идейного. В этом отношении Онегин имеет некоторое преимущество перед Печориным: Онегин был затронут передовыми идеями своего времени, хотя и не был его "героем",-- Печорину же совершенно чужды какие бы то ни были идейные стремления, он очевидный индифферентист, и, со своею безыдейною тоскою, он - и является характерным "героем" своего времени, или, по выражению Н. К. Михайловского, "героем безвременья"2.

Не заключая в себе ничего идейного, разочарованность или скука Печорина, однако же, представляется настроением не совсем банальным. По-видимому, оно довольно сложно и свидетельствует о незаурядности натуры скучающего "героя". Другой на его месте и не стал бы скучать, и был бы совершенно удовлетворен и пошло счастлив.

В то глухое, почти беспросветное время, когда критическое отношение к действительности только начинало вырабатываться в немногих интимных кружках Мыслящих людей, встречались натуры, отличавшиеся, так сказать, органическою, природною неспособностью удовлетворяться пошлою, пустою и тесною жизнью. В высшем обществе того времени люди этого рода встречались чаще, чем в других слоях. Они не имели определенных, выработанных убеждений, плохо разбирались в деле критической оценки людей и вещей; но, повинуясь какому-то благородному инстинкту, они брезгливо сторонились от известных темных сторон тогдашней действительности. Не редкость, например, было встретить человека, который в своем мировоззрении недалеко ушел от господствующей системы понятий, но Булгарина и Греча ненавидел и презирал всеми силами души. Натуры этого рода плохо ладили также с пошлою стороною жизни, томились ее однообразием, жаждали новых, освежающих впечатлений и, не находя их, хандрили и скучали. Одним лишь фактом своего существования они представляли живой протест против тогдашней действительности, почему представители и "теоретики" этой последней смотрели на них косо и подозрительно. Печорины, при всей их беспринципности, были "на плохом счету". Лучшим подтверждением этого служит пример самого интересного из всех тогдашних Печориных - М. Ю. Лермонтова.

"карьеры". Им казалось, что они предназначены были для чего-то высшего, для какого-то необыкновенного "поприща", о котором они, впрочем, не имели никакого понятия. Печорин говорит: "Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А верно, она существовала, а верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные..." {"Княжна Мери".} Это - слишком сильно сказано и приличествует скорее самому Лермонтову, чем Печорину, все преимущество которого состоит только в том, что он родился с незаурядною и не легко опошляемою душою. Тем не менее Печорин мог сказать или подумать это,-- и здесь нет основания упрекнуть Лермонтова в психологическом промахе (хотя, кажется, в данном случае он имел в виду больше себя самого, чем своего героя). Дело в том, что Печорин - натура резко эгоцентрическая. Он все относит к себе; ему кажется, что все создано для него; он не может увлечься чем бы то ни было так, чтобы хоть на миг забыть о себе. И, соответственно этому, у него чрезмерное самомнение. Он склонен преувеличивать свою душевную значительность. Зная о себе, что он - человек незаурядный, не пошлый, не мелкий, он уже мнит себя каким-то "избранником", он уже подозревает в себе "силы необъятные" и задумывается над вопросом о своем высоком предназначении.

Его крайний эгоцентризм ярко характеризуется в другом месте, где он говорит: "Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы..." {"Княжна Мери".}

Такая натура менее всего может жить замкнутою жизнью, своим внутренним миром, ей нужна чужая жизнь, чужие горести и радости - как "пища", именно для того, чтобы, вмешиваясь в жизнь других, утверждать свою личность, возвеличивать, тешить, "кормить" свое "ненасытное" я. Оттуда, между прочим, столь известное тяготение этого рода натур к той среде, которую они презирают, но без которой обойтись не могут. Печорин презирает и высмеивает Грушницкого, но что бы он делал без Грушницких? Ему необходимы люди, которым он мог бы противопоставить себя, как некое высшее существо. Но нетрудно видеть, что такое занятие и вообще постоянное интимное общение с людьми низшего порядка, с пошлою средой невольно втягивает незаурядного человека в тину мелкой жизни, пустых интриг, и этот человек, незаметно для самого себя, начинает уподобляться тем, кого презирает.

Печорин, как уж было указано, честолюбив и властолюбив. Есть намек на то, что он не мог найти исхода своим честолюбивым стремлениям на единственно возможном тогда поприще - на службе. "Честолюбие у меня, говорит он, подавлено обстоятельствами..." Но "оно проявилось в другом виде": оно нашло в себе другую арену и другое упражнение - покорять женские сердца, внушать людям зависть, иметь "поклонников", вообще "подчинять своей воле" других ("Княжна Мери"), Это все равно как, за неимением работы, упражнять сильные мускулы ненужной гимнастикой и при этом гордиться тем, что вот, мол, какая у меня сила. Эта подстановка так важна в психологии Печорина, что даже стала предметом его философских соображений, и он выработал себе такую теорию счастья: "... честолюбие - не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает. Возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха - не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права,-- не самая ли это сладкая пища для нашей гордости? А что такое счастье? Насыщенная гордость..." ("Княжна Мери").

Все это - одни "слова". В романе превосходно выдержан и, можно сказать, раскрыт, средствами искусства, этот эгоцентрический характер, и мы имеем возможность вникнуть глубже в его психологию.

3

Чертами, до сих пор указанными, определяется - у Печорина - то, что можно назвать "душевною позицией" человека. Под этим термином я понимаю психологические отношения человека к другим людям, к среде. Всякий из нас имеет свою "душевную позицию". У Печорина она характеризуется эгоцентризмом, "ненасытною жадностью" души, честолюбием, теорией счастья "насыщенной гордости".

В этой "позиции" нельзя не видеть чего-то ненормального, болезненного - пока еще не в психиатрическом смысле, но уже в смысле общественном и моральном. Человек смотрит на людей, на среду, как на средство для возвеличения своего "я", "насыщения своей гордости".

В другом месте (в книге о Гоголе) {Т. I наст. Собр. соч., с. 102 и сл.} я высказал, между прочим, мысль, что крайний эгоцентризм духа есть уже "болезнь", хотя бы под нею и не таился никакой психоз в собственном смысле. Симптомами этой "болезни" являются и противоречие замкнутости в себе, скрытности - с кажущеюся экспансивностью. Последний признак выражается в том, что эти люди много говорят или пишут (письма, дневники и пр.) все о себе да о себе. Для Печорина в указанном отношении чрезвычайно характерно то, что большая часть знаменитого романа так и написана - в виде "записок" самого героя ("Тамань", "Княжна Мери", "Фаталист"), а другая часть ("Бэла") содержит в себе признания, даже род исповеди Печорина. Эта наклонность или потребность высказываться, исповедоваться, раскрывать другим свой внутренний мир у натур эгоцентрических не есть следствие или признак экспансивности и уживается вместе с другою, противоположною чертою характера - замкнутостью, скрытностью. Это просто результат того, что эгоцентрические натуры слишком заняты интересами своего внутреннего мира, и поэтому их "я" невольно вырывается наружу - высказывается. Так точно и тяготение к людям, к обществу у них не является выражением симпатий и общественных стремлений и уживается с мизантропией! Их, так сказать, "тянет" к людям, большинство которых они не любят и презирают, и в этом сказывается потребность отвлечься от вечных помыслов о себе и освежить новыми впечатлениями свою душу, отягченную прошлым опытом жизни. Здесь-то и дает себя знать их которое может выражаться в различных формах. Но вот две весьма любопытные и, кажется, наименее "здоровые" формы: 1) "У меня,-- говорит Печорин,-- врожденная страсть противоречить: целая жизнь моя была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку. Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя" ("Княжна Мери"). 2) "Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое воспоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки... Я глупо создан: ничего не забываю, ничего!" ("Княжна Мери").

1) Душевная жизнь индивидуально и социально нормального человека состоит в общении, в обмене психическим содержанием - мыслей, чувств, настроений и т. д. - с другими людьми. Этот обмен и всегда бывает справедлив и одинаково выгоден для обеих сторон: человек с большим душевным содержанием в общении с людьми незначительного душевного содержания дает много, а получает мало. Но не в этом дело. Важно - уметь давать и уметь брать. Если человек не в состоянии передать вам свое душевное содержание, свою мысль, свое чувство и настроение, при всей вашей готовности и охоте воспринять их, сочувственно отозваться на них, а сам, напротив, рабски подчиняется вашему "внушению", то, очевидно, он стоит ниже нормы. Так же точно, если он, умея передать вам свое, не в силах усвоить ваше (при всей вашей охоте и всем умении передать), он должен быть признан субъектом анормальным. При этом, разумеется, предполагается, что субъекты имеют между собой нечто общее и не говорят "на разных языках", что они могли бы обмениваться душевным достоянием, чем кто богат. Печорин принадлежит к числу тех, которые умеют передавать, но не умеют брать. В этом-то и обнаруживается, между прочим, его повышенное самочувствие: он слишком сильно, слишком ярко чувствует свою мысль, свое чувство, свое настроение, чтобы уделять потребную долю внимания мыслям, чувствам, настроениям других людей. Оттуда - тот дух противоречия, о котором он говорит. Его душа как будто замурована и неспособна сочувствовать другой душе, настраиваться в унисон с настроением других. На чужой энтузиазм он отвечает душевным холодом, на чужой душевный холод он, как сам думает, ответит энтузиазмом (что, впрочем, сомнительно, так как, по-видимому, Печорин вообще неспособен к энтузиазму). Это - уединенная душа, скудная симпатическим воображением, "цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку". По-видимому, дело идет здесь не о тех противоречиях, которые возникают в силу, например, столкновения страсти с рассудком, не о внутренней борьбе человека с самим собою. Речь идет о том, что Печорин неспособен отдаться влечению сердца, точно так, как неспособен он поддаться настроению другого человека, и что он также не уделяет должного внимания голосу рассудка по какому-то не то своенравию, не то капризу. Он часто поступает наперекор своему рассудку, как поступает наперекор мнению, желанию и т. п. других людей. В нем нет должной цельности или гармонии душевной жизни. Такое состояние души не может считаться нормальным - и субъект становится мало пригодным для социальной жизни, он уже несомненный кандидат в "лишние люди".

Но здесь надо принять во внимание степень дефекта. У Печорина мы видим только относительный "нормален": он его понимает, сочувствует ему, обменивается с ним и мыслями и чувствами. Но, однако, от доброго и по-своему умного Максима Максимыча он ничего не взял и, очевидно, не мог сочувственно понять его, как понял Лермонтов. Напротив, Максим Максимыч, в меру своего умственного развития и силою простого здравого смысла, сумел понять и даже очертить другому душевный склад Печорина, столь чуждый ему. В этом смысле простая душа старого штабс-капитана оказалась богаче сложной души Печорина.

Нет худа без добра. Печорины, мало способные к сочувственному пониманию других и одержимые духом противоречия, благодаря этому душевному изъяну, оказываются застрахованными от разных "психических эпидемий", какие в данное время получают особливое распространение в обществе. И вот почему в эпоху "безвременья", когда сервилизм, испуг и квасной патриотизм стали своего рода "эпидемиями", Печорин гордо и твердо шел против течения, неспособный усвоить себе господствующее настроение и обязательный кодекс идей и чувств. Тут, между прочим, одна из причин его неприспособленности к служебной карьере, и вместе с тем это придавало ему своеобразное общественное значение. Бывают эпохи, когда неспособность человека, хотя бы и "лишнего", заражаться всеобщим испугом есть уже заслуга и высоко ценится...

2) Если в том "духе противоречия", которым одержим Печорин, мы усматриваем нечто анормальное (хотя и могущее, по условиям времени, оказаться полезным для чести человека), то другую черту, указанную в вышеприведенном признании Печорина, мы должны признать безусловно патологической и опасной для душевного здравия субъекта: Печорин ничего не забывает и вечно находится под гнетом своего прошлого. В этом еще яснее обнаруживается его повышенное самочувствие. При этом, очевидно, тут имеются в виду не столько мысли, идеи, сколько чувства, аффекты и настроения. Печорин говорит о "минувших печалях и радостях", "аффективной памяти" {Оговорюсь, что, вопреки Рибо и другим, я не склонен приравнивать явление "памяти чувств" к памяти умственной. Я думаю, что это - психические явления различного порядка, о чем я имел случай высказаться в статье "Введение в ненаписанную книгу", т. VI. Собр. соч.3.} и "болезненно ударяют в его душу". Это значит, что некогда пережитые им чувства оставляют после себя следы в его душе, более устойчивые, чем у других, нормальных людей. Его душа, раз испытав известное, конечно, более или менее сильное чувство, сохраняет способность вновь переживать соответственное чувство или настроение, хотя бы оно и не вызывалось новым опытом жизни. Было у него, скажем, когда-то чувство любви к такому-то лицу или чувство вражды к нему, зависти и т. д.; с течением времени эти чувства исчезли, им на смену явились новые, к другим лицам; но они исчезли не бесследно; и Печорин может вновь пережить их или - точнее - воспоминания о них почти так, как будто бы они и сейчас живы, как будто вновь повторился прежний опыт жизни. Мы все более или менее помним чувством,-- испытать печаль при воспоминании о давно пережитой печали, почувствовать радость при мысли о давно угасшей радости. Наша чувствующая душа подчинена благому Мы можем помнить, например, что когда-то мы ненавидели такого-то человека. Прошли года, и это чувство забылось, исчезло. Вспоминая о нем, мы уже не находим в себе этой былой ненависти. Но бывает и так, что, вспоминая о давно заглохшем чувстве, мы вновь ощущаем нечто более или менее похожее на него, в душе проходит как бы его тень или же возникает новое настроение, вызванное воспоминанием, но ничего общего не имеющее с прежним чувством. Так, вспоминая былую, давно забытую печаль, я, вместо того чтобы почуять ее веяние, могу испытать радостное настроение, вызванное сознанием, что, слава богу, нет уже той печали и нет причины, которая могла бы вновь вызвать ее. Но представим себе душевную организацию, в которой и прежняя печаль, и былая радость, и гнев, и зависть, и стыд и т. д. оставляют в душе прочную настроенность в соответственном направлении, так что при новых обстоятельствах, по другим поводам, такие чувства вновь воскресают, и это - уже не легкое веяние теней былого, а живые чувства, хотя и новые, но удивительно точно воспроизводящие прошлую историю души. Вспомним: у Печорина старые чувства, казалось заглохшие, все будто живы и извлекают из души его "все те же звуки". Пережитыми чувствами, страстями, аффектами его душа раз навсегда настроена известным образом и постоянно готова звучать замогильными звуками прошлого. И все равно, радостны или печальны эти "звуки": в том и другом случае они причиняют душевную боль. Былая радость либо отравляется теперь сознанием, что ее нет {Помимо этого, воспоминания о прошлом вообще, о пережитых некогда чувствах и настроениях в особенности, обыкновенно окрашиваются каким-то оттенком грусти, который усиливается по мере того, как пережитое все дальше отодвигается в прошлое. В этой своеобразной грусти есть что-то "похоронное", что-то "кладбищенское". Того же порядка и грусть исторических воспоминаний.}, либо - что вернее и важнее - она причиняет особую душевную боль в качестве чувства лишнего, так сказать "сверхкомплектного", ненужного для текущей минуты, не мотивированного настоящим. Ибо душа человеческая бессознательно стремится к экономии "закон забвения", господствующий именно в душе чувствующей, в высокой степени благодетелен. У Печорина он плохо действует, и его душа одержима призраками прежних чувств, страстей, аффектов, настроений.

Такая душевная организация не может считаться нормальной и уравновешенной. Она фатально становится игралищем разных, более или менее тягостных, угнетающих состояний и томлений душевных,-- и нет ей успокоения, нет ей забвения.

Кажется, мы не ошибемся, если скажем, что натура Печорина в этом отношении более, чем в других, воспроизводила душевную организацию самого Лермонтова, в поэтическом "пафосе" которого мотив жажды "покоя и забвения" играл весьма видную роль. Вспомним, например:

За все, за все тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,

За месть врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был...
Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Поэт "все помнит", и все пережитое так болезненно отзывается в его душе, что он не видит иного успокоения, как только в смерти. Но ему мерещится даже, что и за гробом его будут преследовать земные страсти - и любовь, и ревность, и муки, и восторги:

Пускай холодною землею
Засыпан я.
О, друг! всегда, везде с тобою

Любви безумного томленья,
Жилец могил,
В стране покоя и забвенья
Я не забыл...

"Любовь мертвеца")

Лирическая обработка этого мотива у Лермонтова такова, что само собою напрашивается предположение, что здесь перед нами род поэтической исповеди, что поэт лично испытывал эти душевные состояния.

4

Я не имею здесь возможности входить в рассмотрение вопроса, насколько отмеченная выше в Печорине и самом Лермонтове черта (болезненная живость "аффективной памяти", ограничение "закона забвения") была явлением, характерным для психологии поколения 30-х годов. Ограничусь замечанием, что этот род душевной неуравновешенности отчасти гармонирует с той чувствительностью, восторженностью, экзальтацией, которые я отметил (в главе II), как отличительный признак душевного склада известных представителей того же поколения. От этих последних Печорин, помимо других весьма существенных отличий, разнится также отсутствием восторженности, энтузиазма - вообще, в отношении к идеям и идеалам - в особенности. Но его психология отчасти сближается с их психологией в том смысле, что у него, как и у них, отклонение от нормы или нарушение душевного равновесия наблюдается в одной и той же области, именно в сфере чувств. Наряду с этим можно отметить и другие пункты, на которых психология Печорина - Лермонтова сближалась с психологией лучших представителей поколения 30-х годов. Так, Печорина отвечает, не совпадая с ним по своему характеру, тот своеобразный эгоцентризм Белинского, Герцена, Станкевича и других, о котором мы говорили в главе III. Там же я указал на то, что душевное и, теснее, умственное развитие этих деятелей было процессом выработки у нас мыслящей и морально-автономной личности личность, которая как-никак, худо или хорошо, мыслит, чувствует, понимает вещи по-своему, а не шаблонно, по установившимся и традиционным формам. Оттуда, между прочем, тот интерес и даже симпатия, с которыми лучшие люди 30--40-х годов относились к Печорину. Его психологический уклад, во многом чуждый им, был, однако, понятен и как бы родствен их душе. Они, энтузиасты, готовы были простить Печорину его индифферентизм; не зная печоринской скуки и безделия, они понимали эту сторону его душевной жизни и не видели в ней доказательства пошлости или пустоты. Встретясь с Печориным, они могли бы сойтись с ним так, как сошелся с ним доктор Вернер. Они бы, без сомнения, охотно допустили Печорина в свой интимный круг.

Таковы, думается мне, должны были быть отношения передовых людей 30--40-х годов к Печорину живому. Что же касается Печорина "литературного", то появление этого образа прежде всего направило мысль передовых людей на другой образ, давно знакомый, уже ставший достоянием их мысли,-- на образ Онегина. Представитель, так сказать - "лидер", "партии" западников, Белинский выступил с обширной статьей о "Герое нашего времени", где впервые не касаясь героя. В "Литературных мечтаниях" (изд. Венгерова, т. I, с. 386) он говорит: "Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", "Цыган" мог написать всякий европейский поэт, но "Евгения Онегина" и "Бориса Годунова" мог только написать поэт русский"5"самыми драгоценными алмазами поэтического венка" Пушкина6. В статье "О критике и литературных мнениях" "Московского наблюдателя" находим выражение: "Онегин - этот живой, движущийся мир лиц, мыслей, чувств..." (указ. изд., II, 485)7. В статье об "Очерках русской литературы" Полевого Белинский, порицая взгляд Полевого на "Евгения Онегина", называет это произведение "полным, оконченным, замкнутым в себе художественным созданием, в дивных образах выразившим глубокую идею..." (указ. изд., V, 111)8.}4.

В этой характеристике (указ. изд., т. V, с. 367--368) критик устанавливает взгляд на Онегина как на реальный тип, воспроизводящий известный момент в жизни и развитии русского общества: "Онегин - а отражение (то есть европейских идей и литературных типов), но сделавшееся не в фантазии поэта, а в современном обществе, которое он изображал в лице героя своего поэтического романа. Сближение с Европой должно было особенным образом отразиться в нашем обществе,-- и Пушкин гениальный инстинктом великого художника уловил это отражение в лице Онегина"9. Затем, указав, что этот момент, воплощенный в Онегине, уже прошел "невозвратно", Белинский говорит, что если бы Онегин "явился в наше время", то естествен был бы вопрос:

Все тот же ль он иль усмирился?

Скажите, чем он возвратился?
Что нам представит он пока?
Чем ныне явится?.. - и т. д.

И говорит, что на эти-то вопросы и дал ответ Лермонтов созданием Печорина. Таким образом, Печорин - это "Онегин нашего времени, ". Здесь же находится приведенное в начале этой главы замечание, что несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегой и Печорою. "Иногда,-- читаем тут же,-- в самом имени, которое истинный поэт дает своему герою, есть разумная необходимость (?), хотя, может быть, и невидимая самим поэтом..." (указ. изд., V, с. 367)10. По-видимому, эта "разумная необходимость" состояла просто в том, что Лермонтов, разрабатывая характер героя, намеченный уже в предшествующих его произведениях {Н. А. Котляревский указывает на братьев Радиных в юношеской драме Лермонтова "Два брата" как на образы, предшествовавшие Печорину и подготовившие его. "Наибольшее сходство имеет Печорин с Александром Радинмм, характер которого, по всем вероятиям, служил Лермонтову точкой отправления в его новой работе. Некоторые слова Радина целиком вложены в уста Печорина, и нет сомнения, что Лермонтов делал такие заимствования умышленно, а не случайно" ("М. Ю. Лермонтов", с. 192).}, и возводя его в общественно-психологический тип, родственный типу Онегина и хронологически следующий за ним, сознательно выбрал имя Печорин - в pendant к имени Онегин. Если это так, то нельзя не видеть здесь указания на то, что главной задачей Лермонтова было вовсе не написать свой собственный портрет, а именно создать который, по своему значению, мог бы стать рядом с типом Онегина. И в этом смысле Лермонтов был вполне искренен, когда писал в "Предисловии ко 2-му изданию" романа "Герой нашего времени": "... точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии..." А что в этот портрет вошли некоторые черты самого автора, это другое дело, обусловленное главным образом художественного творчества Лермонтова. Белинский дал подробный анализ характера и всего душевного склада Печорина. Он видел в "герое" портрет самого автора, но такой, который в то же время воплощает в себе и характерные черты времени. И критик относится к Печорину с нескрываемой симпатией. Он видит в нем личность незаурядную, богатую душевными силами, заключающую в себе залог лучшего будущего. "В идеях Печорина,-- говорит он (с. 365),-- много ложного, в ощущениях его есть искажение; но все это выкупается его богатой натурой. Его во многих отношениях дурное настоящее обещает прекрасное будущее"11. Сопоставляя его с Онегиным, критик находит, что, уступая последнему в художественном отношении, Печорин выше его "по идее". Пояснение этой мысли, данное Белинским, представляет для нас большой интерес. Прежде всего критик оговаривается, что это преимущество Печорина перед Онегиным вовсе не составляет заслуги Лермонтова: "Это преимущество принадлежит нашему времени" (с. 368)12"вчуже чувства уважал", в его сердце были "и гордость и прямая честь"),-- человек апатичный, вялый, его "убили воспитание и светская жизнь",-- он опустился, ему "все пригляделось, все приелось" - и "он равно зевал средь модных и старинных зал"; но "не таков Печорин", говорит критик, и тут же он характеризует лермонтовского героя такими чертами, которые невольно напоминают нам душевный склад и моральное "творчество" самого Белинского и его друзей. Вот это любопытное место: "Этот человек не равнодушно, не апатично несет свое страдание: бешено гоняется он за жизнью, ища ее повсюду; горько обвиняет он себя в своих заблуждениях. В нем неумолчно раздаются внутренние вопросы, тревожат его, мучат, и он в рефлексии ищет их разрешения: подсматривает каждое движение своего сердца, рассматривает каждую мысль свою. Он сделал из себя самый любопытный предмет своих наблюдений и, стараясь быть как можно искреннее в своей исповеди, не только откровенно признается в своих истинных недостатках, но еще и выдумывает небывалые или ложно истолковывает самые естественные свои движения" (с. 368)13. Почти буквально все это приходит в голову, когда перечитываешь интимную переписку Белинского, Герцена, Станкевича и др. Очевидно, были какие-то точки соприкосновения между психологией Печорина и душевным миром этих выдающихся деятелей, столь отличных от Печорина. Разумеется, в этом сближении первенствующую роль играл Лермонтов. Печорин оказался столь близким, даже дорогим Белинскому прежде всего потому, что он видел в нем самого Лермонтова и мысленно прибавлял к душевному достоянию Печорина недостающие ему качества, принадлежавшие его автору. Здесь у места припомнить восторженные строки из письма Белинского к Боткину, где критик рассказывает о своем свидании с Лермонтовым, когда последний сидел на гауптвахте (за дуэль с Барантом): "Печорин - это он сам, как есть. Я с ним спорил {Очевидно, как явствует из контекста, на тему о презрении к мужчинам, свойственном Лермонтову, который "любит одних женщин и в жизни только их и видит", презирая, впрочем, и их.}, и мне отрадно было видеть в его рассудочном охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему,-- он улыбнулся и сказал: "дай бог!" Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моем перед ним превосходстве..." (А. Н. Пыпин. Белинский, его жизнь и переписка, т. II. 1876, с. 38)14. Но, с другой стороны, если Печорин - это сам Лермонтов, "как есть", то Лермонтов - не Печорин, потому что, вопреки взгляду Н. А. Котляревского, "герой нашего времени" - тип собирательный. Белинский это чувствовал и понимал, что видно из следующих слов в другом письме к Боткину (от 13 июня 1840 г.): "... я не согласен с твоим мнением о натянутости и изысканности (местами) Печорина: они разумно-необходимы. Герой нашего времени должен быть таков. Его характер - или решительное бездействие, или пустая деятельность. В самой его силе и величии должны проглядывать ходули, натянутость и изысканность. Лермонтов - великий поэт: он объектировал современное общество и его представителей..." (Пыпин, II, 48)15.

Эта мысль, приводимая Белинским и в статье о "Герое нашего времени", в существе своем совпадает с тем, что говорит и Лермонтов в "Предисловии ко 2-му изданию" романа.

Перечитывая статью великого критика, мы убеждаемся в том, что для него, а следовательно - и для того поколения, представителем которого он был, Печорин в самом деле является "героем времени". Его рефлексия, его хандра, его "охлажденный взгляд" на жизнь - все это казалось Белинскому особливо значительным, он видел в этом доказательство глубины натуры героя, находящегося в том "переходном состоянии духа, в котором для человека все старое разрушено, а нового еще нет и в котором человек есть только возможность чего-то действительного {В гегельянском смысле.} в будущем и совершенный призрак в настоящем" (указ. изд., V, 354)16"переходном состоянии духа", переживая столь известный кризис перехода от "примирения с действительностью" к ее критике и отрицанию. Человек в таком состоянии разлада с окружающей действительностью и с самим собою подпадает под всемогущую власть рефлексии; он, так сказать, раздваивается, "распадается на два человека, из которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем" (там же)17. Поэтому он не может жить полною жизнью, отдаться чувству и т. д. С этой точки зрения и рассматриваются в статье Белинского различные факты из жизни Печорина, его отношения к другим людям, его романы и пр.,-- и во всем этом выслеживается та "призрачность" или неполнота чувств, идей, страстей и т. д., которая была, по мнению критика, следствием "переходного состояния". Из писем Белинского можно было бы привести места, где он обвиняет самого себя в избытке рефлексии, в неспособности жить полною жизнью, отдаться чувству, "не мудрствуя лукаво". Достаточно известно, как мучился он этим сознанием, как жаждал "полноты жизни". То же самое переживали и его друзья. Мучительность этого состояния была им хорошо знакома. Вот как изображает ее Белинский в той же статье (с. 355): "... благоуханный цвет чувства блекнет, не распустившись, мысль дробится в бесконечности, как солнечный луч в граненом хрустале; рука, подъятая для действия, как внезапно окаменелая, останавливается на взмахе и не ударяет..." Следует цитата из Гамлета ("Так робкими всегда творит нас совесть..." - и т. д.), после чего критик продолжает: "Ужасное состояние! Даже в объятиях любви, среди блаженнейшего упоения и полноты жизни восстает этот враждебный внутренний голос, чтобы заставить человека думать

... в такое время,

и, вырвав из его рук очаровательный образ, заменить его отвратительным скелетом..."18.

Не удивительно, что психология Печорина с его хандрой-рефлексией, разочарованностью и пр. могла показаться Белинскому чем-то родственным, знакомым. И, сосредоточив все свое внимание на этом пункте, критик оставил без рассмотрения другие стороны Печорина, внимательное отношение к которым могло бы охладить его симпатию к лермонтовскому герою. Белинский не отметил бытовых неудачником и лишним человеком. же 80-х годов ни в литературе, ни в жизни эта сторона "моменты" в развитии общества, еще не проявлялась с достаточной отчетливостью.

Итак, для Белинского Печорин был чисто психологический тип, олицетворявший переходный момент в развитии личности, так мучительно переживавшийся самим Белинским и его друзьями.

Мы знаем, что в этом процессе, или "кризисе", причудливо сочетались два стремления: 1) к выработке личного нравственного сознания и 2) к выработке новых критических воззрений на действительность и к созданию общественного идеала.

"переходное состояние", из которого он выйдет обновленным. "Переход из непосредственности в разумное сознание необходимо совершается через рефлексию, более или менее болезненную, смотря по свойству индивидуума" (там же, с. 355)19. Печорин представлен вышедшим из "непосредственности". Поэт взял его в этом переходном состоянии и изобразил все муки, с ним сопряженные. Но Печорина ожидает "прекрасное будущее", потому что в этом человеке скрыты "силы необъятные". В другом месте статьи (с. 362)20 Белинский указывает "глубину и мощь" натуры Печорина. Но в этих глубине и мощи, в этих "силах необъятных" есть, скажем от себя, что-то неясное, проблематическое. Не видать, в чем они заключаются в нем и как могли бы сказаться. И Белинский также - по-своему - отмечает это, говоря (с. 369), что Печорин "скрывается от нас таким же неполным и неразгаданным существом, как и является нам в начале романа". В связи с этим критик указывает на то, что вообще в романе Лермонтова "есть что-то неразгаданное, как бы недоговоренное...". И это поясняется следующим: "... этот недостаток есть в то же время и достоинство романа... таковы бывают все современные общественные вопросы, высказываемые в поэтических произведениях: это вопль страдания, но вопль, который облегчает страдание..." (с. 369)21.

Эти строки характерны, и в них таится глубокая правда: процесс выработки нравственного и общественного сознания, совершавшийся в те годы в душе Белинского и его друзей, был крупным фактом нашего общественного развития. Поскольку в романе, именно в психологии Печорина, были даны указания на аналогичный процесс, постольку в нем был выдвинут "общественный вопрос". И в дальнейшем мы неоднократно будем встречаться с этим явлением: внутренняя жизнь героев, вопросы их совести, выработка их самосознания и т. д. получают значение общественно-психологическое, становятся в одно и то же время и п_о_с_т_а_н_о_в_к_о_ю о_б_щ_е_с_т_в_е_н_н_о_г_о в_о_п_р_о_с_а, и "воплем страдания, облегчающим это страдание".

"непосредственности", перерастать, умственно и нравственно, тот уровень, на котором стояло огромное большинство общества. Выходя из этой непосредственности, человек оказывался одиноким, чуждым всему, "лишним". В особенности тягостным было это для тех, кто живо чувствовал необходимость общественных связей, кто стремился к осуществлению своей "общественной стоимости". Муки душевного одиночества толкали людей, оторвавшихся от непосредственности, к искусственному и непрочному "примирению" с действительностью, о котором можно сказать, вопреки поговорке, что такой плохой мир - гораздо хуже хорошей ссоры. "Ссора" с действительностью для людей, умственно и нравственно незаурядных, была в конце концов неизбежною. Все это, и первый выход из непосредственности, и неудачные попытки примирения, и самая "ссора", и сопряженная со всем этим внутренняя борьба, муки одиночества и т. д., - все это не могло не отражаться на душевном здоровье или по крайней мере равновесии человека, откуда известные уклонения от "нормы", повышенное самочувствие, эгоцентризм, разочарованность, хандра и многое другое более или менее патологическое, частью только в социальном смысле, частью же - и в психологическом.

Эта социально-патологическая, равно как и психопатологическая окраска чувствовалась и отмечалась, хотя и в чертах неопределенных, в выражениях двусмысленных. Лермонтов в "Предисловии" говорит о каких-то "пороках", из которых "составлен" образ Печорина. В разговоре с доктором Вернером (перед дуэлью) поэт влагает в уста Печорина такое признание: "Из жизненной бури я вынес только несколько идей и ни одного чувства. Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его..." Выше мы видели, как изображает это душевное состояние Белинский, по опыту знавший, что это - род "болезни" {"Дивно-художественная "Сцена Фауста" Пушкина представляет собою высокий образ рефлексии, как болезни многих индивидуумов нашего общества",-- говорит Белинский в той же статье, с. 35622.}, хотя и спасительной.

нам. Дальнейшее выяснение или, скажем, развитие этого типа в сознании мыслящей и передовой части общества шло в направлении убыли его морального интереса в тесном смысле и расширения его значения как типа общественно-психологического, стоящего посредине между Онегиным, человеком 20-х годов, и так называемыми "людьми 40-х годов", к которым мы и обратимся теперь.

Примечания

1

2 "Герой безвременья" (1891) - так называлась статья о М. Ю. Лермонтове, где Н. К. Михайловский писал: "Что бы ни хотел сказать Лермонтов заглавием своего романа - иронизировал ли он или говорил серьезно, собирательный ли тип хотел дать в Печорине или выдающуюся единицу, с себя ли писал "героя нашего времени" или нет,-- для него самого его время было полным безвременьем. И он был настоящим героем безвременья". - Михайловский Н. К. Соч., т. 5. СПб., 1897, с. 348.

3 См. наст, изд., т. 1.

4 Белинский, т. 3, с. 146.

5 Там же, т. 1, с. 117.

6 Там же, с. 97.

7

8 Там же, т. 2, с. 255.

9 Там же, т. 3, с. 145.

10 Там же, с. 146.

11 Там же, с. 144.

12

13 Там же.

14 Из письма В. П. Боткину от 16--21 апреля 1840 г. - Белинский, т. 9, с. 364.

15 Белинский, т. 9, с. 382.

16 Там же, т. 3, с. 134.

17

18 Там же, с. 134-135.

19 Там же, с. 135.

20 Там же, с. 141.

21 Там же, с. 147-148.

22

Раздел сайта: