Овсянико-Куликовский Д. Н.: Из "Истории русской интеллигенции"
Глава VI. Глеб Успенский в конце 60-х и в начале 70-х годов (старая орфография)

ГЛАВА VI.

Глебъ Успенскiй въ конце 60-хъ и въ начале 70-хъ годовъ.

1.

Въ исторiи нашей передовой интеллигенцiи и, особенно, въ развитiи демократической идеологiи одно изъ самыхъ видныхъ местъ принадлежитъ Глебу Ивановичу Успенскому, художнику огромной силы, своеобразному публицисту и человеку, исключительно чуткому къ очередной "злобе" времени и къ затяжной скорби эпохи...

Дело въ томъ, что наша художественная литература, такъ удачно воспроизводившая, начиная съ 20-хъ годовъ, общественно-психологическiе типы, оставила однако одинъ существенный пробелъ: типъ передового народолюбца и демократа 70-хъ годовъ, одушевленнаго идеей народнаго блага, посвятившаго все силы свои служенiю ей и потомъ пришедшаго къ роковому сознанiю техъ иллюзiй, которыя фатально вытекали изъ идеализацiи народа, изъ ошибочной оценки архаическихъ формъ народнаго быта, изъ романтическаго отношенiя къ народному мiровоззренiю и идеалу,-- этотъ типъ не нашелъ себе исчерпывающаго выраженiя въ нашей художественной литературе {"Новь" Тургенева, при всемъ своемъ высокомъ художественномъ значенiи, не дала точной и полной картины движенiя 70-хъ годовъ. Драма "народническихъ разочарованiй" представлена тамъ лицомъ Нежданова, которое наименее типично для эпохи. Къ тому же эта "драма" фактически и психологически разыгралась значительно позже - въ конце 70-хъ годовъ и въ 80-хъ, къ которымъ относятся кризисъ народничества и переломъ въ настроенiи нашей интеллигенцiи. О герояхъ "Нови" см. въ моихъ "Этюдахъ о творчестве И. С. Тургенева".}. Но о томъ, чего не сделала литература, позаботилась, сама жизнь: въ лице Глеба Ивановича Успенскаго мы имеемъ законченный типъ русскаго народника-соцiалиста 70-хъ - 80-хъ годовъ,-- и, вникая въ душевный мiръ этого замечательнаго человека, мы можемъ проследить всю драму народническихъ очарованiй и разочарованiй эпохи, всю психологiю сложныхъ отношенiй интеллигенцiи къ народу, все то, что покойный H. К. Михайловскiй назвалъ "работою и болезнью совести".

"Русское Богатство" 1902 г.}, отмечена прежде всего та черта, что это былъ человекъ исключительно-своеобразный, не похожiй на другихъ. Не трудно показать, что это своеобразiе нисколько не противоречивъ значенiю Успенскаго, какъ типа. Базаровъ также въ высокой степени своеобразенъ, но онъ, несомненно,-- типъ. Въ свое время не только Печоринъ, но и самъ Лермонтовъ, его оригиналъ, былъ, при всемъ столь ярко выраженномъ своеобразiи, какъ личности, весьма типиченъ для известныхъ сторонъ индивидуальной, классовой и бытовой психологiи данной эпохи. Такъ и Успенскiй: человекъ въ своемъ роде единственный, онъ воплощалъ въ себе, и при томъ въ особливо яркомъ выраженiи, те черты, которыя составляли характерную, типическую принадлежность передовой интеллигенцiи 70-хъ - 80-хъ годовъ. Скажемъ такъ: Гл. Успенскiй былъ резко-своеобразенъ въ своей глубокой, почти всесторонней типичности. Въ такомъ соединенiи ярко выраженной индивидуальности съ типичностью и состоитъ, какъ известно, главная отличительная черта художественности образа. Въ данномъ случае, какъ это нередко, сама жизнь явилась въ роли художника, создавъ яркое индивидуальное воплощенiе типичныхъ чертъ психологiи целаго поколенiя.

Гл. Ив. Успенскiй выступилъ на литературное поприще въ половине 60-хъ годовъ, т. -е. въ эпоху, когда новая интеллигенцiя, образовавшаяся изъ слiянiя разночинцевъ и "кающихся дворянъ", уже сложилась и заняла свое место въ жизни и въ литературе. Тяга къ народу, подготовленная предшествующею эпохою (и выразившаяся въ поэзiи Некрасова, въ публицистике Добролюбова, Чернышевскаго, Елисеева съ одной стороны, Герцена - съ другой, въ беллетристике 50-хъ и начала 60-хъ годовъ), заметно усилилась,-- и даже реалисты Писаревскаго направленiя стали выдвигать впередъ интересы народа. Исключительный культъ естествознанiя и вообще умственныхъ интересовъ интеллигенцiи уже былъ тогда на ущербе,-- на смену ему шелъ культъ мужика. Возникъ большой спросъ на литературу о народе. Читающая - идейная - публика, молодежь, начинавшая мыслить, хотела знать, что такое мужикъ, какъ онъ живетъ, трудится, страдаетъ, каковы его понятiя и идеалы, что такое община, артель, "мiръ" и другiе "устои" народной жизни, о которыхъ въ свое время писали и Герценъ, и Чернышевскiй. Не простое любопытство, а глубокая душевная потребность сказывалась въ этомъ стремленiи подойти къ народу, заглянуть въ его душу. "Подлиповцы" Решетникова были своего рода "открытiемъ". Разсказы и очерки Левитова, Наумова, даже юмористика Николая Успенскаго вызывали живой интересъ {Въ беллетристике 60-хъ годовъ выделяется рядъ произведенiй, имевшихъ въ свое время значенiе аналогичное тому, какое имели еще въ 50-хъ годахъ комедiи Островскаго и "Записки охотника" Тургенева: писатель, хорошо знакомый съ известною средою, впервые воспроизводилъ ее въ яркихъ картинахъ и типичныхъ образахъ. Таковы были, между прочимъ, "Очерки бурсы" Помяловскаго, некоторыя вещи Левитова, Писемскаго, Решетникова и др.}.

Это еще не была та народническая въ тесномъ смысле литература, которая, идеализируя мужика, рисовала его - какъ особый соцiальный и моральный типъ высшаго порядка, противополагаемый типамъ другихъ классовъ общества. Такъ далеко идеализацiя мужика, народныхъ "устоевъ" и крестьянской "трудовой этики" еще не шла тогда (около половины 60-хъ годовъ). Но уже были начатки или прецеденты этого направленiя. Къ числу таковыхъ нужно отнести, между прочимъ, и следующую черту: народъ, еще не идеализированный, уже противопоставлялся другимъ классамъ - не какъ нечто высшее, но какъ особый, замкнутый мiръ, покоящiйся на своихъ вековыхъ устояхъ,-- и было какъ бы заранее предрешено, что эти "устои" способны ^'прогрессивному развитiю, могутъ и должны совершенствоваться; предрешено было и то, что между этими "устоями" и вековыми предразсудками, суеверiемъ, темнотою народа нетъ внутренней связи: съ распространенiемъ образованiя исчезнутъ суеверiя и предразсудки, изменятся понятiя народа, расширится его кругозоръ,-- "устои" же должны остаться, въ своей сущности, все теми же, т. -е. "общинными", "мiрскими", и ихъ сродство съ идеями европейскаго соцiализма представлялось очевиднымъ. Въ связи съ этимъ воззренiемъ казались "не народными", какъ бы наносными все те явленiя той же народной жизни, которыя не согласовались съ предполагаемымъ идеаломъ крестьянства, каковы, напр.: частная собственность на землю, подворное владенiе, кулачество, отливъ деревенскаго населенiя въ города и мн. др. - Во второй половине 60-хъ годовъ и еще больше въ 70-хъ этотъ взглядъ развился, упрочился и достигъ значенiя своего рода "догмы", противъ которой пришлось потомъ бороться представителямъ нарождавшагося у насъ рабочаго соцiализма, "русскимъ ученикамъ" Карла Маркса, которые, какъ я думаю, доказали, что между "устоями" народной жизни и темнотою народной мысли существуетъ тесная связь, что на почве "устоевъ" естественно и необходимо вырастаютъ народныя формы угнетенiя личности и кулачества и что, наконецъ, между этими вековыми "устоями" и новымъ европейскимъ соцiализмомъ - целая пропасть. Въ литературной критике это новое воззренiе было представлено превосходною статьею Бельтова (Г. В. Плеханова) "Наши беллетристы народники", на которую намъ придется ссылаться неоднократно {Бельтовъ. "За двадцать летъ". Изд. 2-ое. С. -Петерб., 1906. Въ указанной статье разсмотрены не все важнейшiя произведенiя народнической беллетристики 70-хъ годовъ, а только произведенiя Наумова, Глеба Успенскаго и Каронина. Авторъ обошелъ Златовратскаго и Засодимскаго, которые были наиболее яркими выразителями, такъ сказать, "правовернаго" народничества того времени.}.

къ народу въ тесномъ смысле, обнаруживался также большой интересъ вообще ко всей массе "сераго люда", включая сюда мещанство, сельское духовенство, мелкое чиновничество. Повести, разсказы, очерки, рисующiе жизнь обывателей глухихъ городовъ и местечекъ, а также бедныхъ кварталовъ столицъ, ночлежныхъ домовъ и т. д., появлялись въ большомъ количестве. Читатель хотелъ знать бытъ, нравы, психологiю всехъ этихъ "униженныхъ и оскорбленныхъ". Писатели, изображавшiе этотъ обширный слой, столь отличный, съ одной стороны, отъ интеллигенцiи, съ другой - отъ крестьянской массы, продолжали дело, начатое еще Гоголемъ и потомъ возобновленное Достоевскимъ, Писемскимъ и др. (въ 40-хъ и 50-хъ гг.). Теперь этотъ мiръ привлекалъ особенное вниманiе уже потому, что оттуда стали выходить разночинцы-интеллигенты, которымъ эта среда была близко знакома по личному опыту. Но помимо того было вполне естественно, что демократическая мысль, на своемъ пути въ направленiи къ мужику, встречала сперва мещанъ, лавочниковъ, мастеровыхъ, сельское духовенство, мелкое чиновничество, вербовавшееся изъ семинаристовъ, и останавливалась надъ этимъ мiромъ съ интересомъ; съ вниманiемъ, съ соболезнованiемъ.

Съ этого именно и началъ свою литературную деятельность и Глебъ Успенскiй {Бельтовъ въ вышеуказанной статье, говоря о. начале деятельности Гл. Успенскаго, допустилъ неточность. По его словамъ, "въ раннихъ своихъ произведенiяхъ Гл. Успенскiй является главнымъ образомъ бытописателемъ народной iй отчасти мелкочиновничьей жизни. Онъ рисуетъ жизнь низшихъ классовъ общества..." ("За двадцать летъ", изд. 2-ое, стр. 34. Курсивъ автора). Следовало бы сказать такъ: въ своихъ раннихъ произведенiяхъ Гл. Успенскiй описывалъ преимущественно мещанскую и мелкочиновническую среду и только отчасти народную.}. Его раннiе очерки ("Нравы Растеряевой улицы"), появившiеся въ 1866 г. въ "Современнике", рисуютъ не крестьянъ, а городскихъ обывателей-разночинцевъ. Передъ нами проходитъ рядъ мастерски написанныхъ фигуръ, сценъ, картинъ, оставляющихъ въ душе читателя крайне тяжелое, безотрадное впечатленiе умственной тьмы, нравственнаго убожества, грубыхъ нравовъ, пьянства, распутства и дикости. Картина выходитъ темъ более потрясающая, что читатель не склоненъ видеть здесь сатиру, намеренное сгущенiе красокъ. Художникъ просто рисуетъ данную среду такъ, какъ она ему представляется. И если онъ и выступаетъ здесь обличителемъ, то объектомъ его обличенiй являются не люди, а порядки, условiя жизни, историческое прошлое. Испорченные люди оказываются не виновниками, а жертвою. При этомъ подразумевается, что съ переменою условiй изменятся и люди. Эта точка зренiя была общепринята въ 60-хъ годахъ. Ее обстоятельно развивалъ еще Чернышевскiй. Но какъ бы порядки и условiя ни представлялись всемогущими, а все-таки про скверныхъ людей нельзя не сказать, что они скверны... И Гл. Успенскiй не скрываетъ своего отвращенiя къ этой темной среде. На первый планъ картины выступаютъ у него худшiе представители ея - выжиги, кулаки, эксплуататоры, вышедшiе изъ той же среды бедняковъ. Такова первая же фигура, выведенная въ "Нравахъ Растеряевой улицы",-- Прохоръ Порфирычъ. За нимъ идетъ рядъ другихъ - аналогичныхъ фигуръ, нравственное безобразiе которыхъ резко выступаетъ на фоне общей темноты, бедности и распущенности. На "свежаго человека", привыкшаго хотя бы къ элементарной добропорядочности и самому скромному благоустройству жизни, многiя страницы этихъ очерковъ производятъ впечатленiе весьма близкое къ тому, какое оставляютъ описанiя ночлежныхъ домовъ и притоновъ, где ютится всякiй сбродъ, спившiйся съ круга и потерявшiй обликъ человеческiй. И для читателя, который не веруетъ во всемогущество "условiй" и "порядковъ" и склоненъ думать, что люди сами же и создаютъ условiя и порядки своей жизни, картины, рисуемыя Успенскимъ, могутъ явиться источникомъ крайне пессимистическаго воззренiя на изображенную среду, на будущее этого люда, такъ безобразно, такъ безпутно и нелепо проживающаго на окраинахъ городовъ и во всевозможныхъ захолустьяхъ огромной темной и отсталой страны... Читателя хватаетъ за сердце щемящее, унылое чувство, очень похожее на то, какое въ свое время вызывалъ Гоголь, и также на то, какое позже будетъ вызывать Чеховъ изображенiемъ жестокихъ нравовъ и нравственной темноты простонародья и мещанства, напр., въ знаменитой повести "Въ овраге".

2.

который следуетъ отличать отъ чуткости умственно и морально развитой личности, предъявляющей определенныя требованiя обществу и государству,-- требованiя, основанныя на сознательно усвоенныхъ понятiяхъ о правахъ и обязанностяхъ человека и гражданина, объ отношенiяхъ личности къ обществу и т. д. Эти понятiя могутъ и должны быть усвоены всякимъ нормальнымъ человекомъ; всякiй здравомыслящiй человекъ, при добромъ желанiи и благопрiятныхъ условiяхъ, можетъ достичь известной высоты умственнаго, моральнаго и политическаго развитiя, въ силу котораго онъ и прiобрететъ способность отзываться на отрицательныя стороны действительности болью души, муками оскорбленнаго нравственнаго чувства, негодованiемъ гражданина. Это, такъ сказать, отзывчивость воспитанная, благопрiобретенная. Она была и у Глеба Успенскаго, который, въ этомъ отношенiи, несомненно былъ многимъ обязанъ влiянiю идей и самой личности H. К. Михайловскаго. Но подъ этою благопрiобретенною отзывчивостью у Глеба Успенскаго скрывалась другая, ему лично принадлежавшая, натуральная, чисто-психологическая, зависящая не отъ степени развитiя, не отъ усвоенныхъ идей, а отъ особенностей унаследованной нервной и психической организацiи. Михайловскiй говоритъ объ "обнаженныхъ нервахъ" Успенскаго. Жизнь и въ особенности впечатленiя детства и юности, разумеется, много содействовали этой "обнаженности", но они не могли создать ея. Въ автобiографической записке Успенскiй говоритъ между прочимъ: "Вся моя личная жизнь, вся обстановка моей личной жизни, летъ до 20-ти, обрекала меня на полное затменiе ума, полную погибель, глубочайшую дикость понятiй, неразвитость и вообще отделяла отъ жизни белаго света на неизмеримое разстоянiе. Я помню, что я плакалъ безпрестанно, но не зналъ, отчего это происходитъ. Не помню, чтобы до 20 летъ сердце у меня было когда-нибудь на месте" {Курсивъ мой.} (приведено въ "Последнихъ сочиненiяхъ" H. К. Михайловскаго, т. II, стр. 205). - Очевидно, этотъ человекъ родился съ "обнаженными нервами", съ душою, открытою для мучительныхъ впечатленiй жизни, съ особо чувствительною нервно-психическою организацiей. На гнетущiя впечатленiя действительности, на жестокiе нравы, на дикость понятiй и отношенiй онъ, еще ребенокъ, потомъ юноша, не имевшiй даже элементарнаго умственнаго развитiя, уже реагировалъ слезами и болью сердца. Такая "обнаженность" нервовъ и природная чуткость души - превосходное средство сопротивленiя гнету среды. Сколько детей вырастаетъ въ той же среде и только калечится морально, ожесточается, грубеетъ! У нихъ нетъ той силы сопротивленiя, которая обусловливается тонкостью и сложностью нервно-психической организацiи и прирожденнымъ изяществомъ души, не нуждающейся въ высшемъ развитiи, чтобы болеть и страдать муками нравственнаго порядка. Къ Глебу Успенскому вполне применимо то, что говорилъ С. Аксаковъ о Гоголе: "вероятно, весь организмъ его устроенъ какъ-нибудь иначе, чемъ у насъ... нервы его, можетъ быть, во сто разъ тоньше нашихъ: слышатъ то, чего мы не слышимъ, и содрогаются отъ причинъ, намъ неизвестныхъ..."

Въ "Нравахъ Растеряевой улицы" изображена именно та темная среда, где родился и выросъ Успенскiй. Среда эта говорить Михайловскiй, "была типичною средою дореформеннаго канцелярско-семинарскаго быта" (тамъ же, стр. 211). - Перечитывая это раннее произведенiе Успенскаго, основанное на личныхъ воспоминанiяхъ, на субъективныхъ данныхъ, мы убеждаемся въ томъ, что здесь художнику пришлось вновь пережить и перечувствовать то, что, по его признанiю, онъ хотелъ забыть,-- впечатленiя детства и юности. Онъ говоритъ (въ той же автобiографической записке): "начало моей жизни началось только после забвенiя моей собственной бiографiи" {Курсивъ Успенскаго.} (тамъ же, 206). Если это верно относительно его "жизни", то неверно относительно творчества: оно на первыхъ же порахъ обратилось (да и не могло не обратиться) къ воспоминанiямъ и впечатленiямъ того времени, когда будущiй поэтъ народной идеи постоянно плакалъ, когда сердце было у него не на месте. Авторитетный свидетель, H. К. Михайловскiй, говоритъ: "Сопоставляя автобiографическую записку Успенскаго съ отдельными местами "Нравовъ Растеряевой улицы" и пр., имеющими характеръ художественной обработки подлинныхъ фактовъ, мы можемъ видеть, въ чемъ состоялъ тотъ ужасъ существованiя въ детстве и ранней молодости, о которомъ онъ самъ говоритъ" (тамъ же, 211). - Итакъ, передъ нами не просто наблюденiя писателя надъ бытомъ и нравами известной среды. Передъ нами - художественные итоги личнаго, выстраданнаго опыта жизни, въ которомъ незаметно, безсознательно росла нравственная личность Успенскаго. На матерiале гнетущихъ впечатленiй жизни упражнялось его моральное чутье,-- въ эти годы детства и юности онъ прiобреталъ психическiе навыки, оставшiеся у него iа всю жизнь,-- навыки скорбнаго юмора, душевной боли, нравственныхъ мукъ. Все это развивалось безсознательно ли, лучше сказать, безъ рефлексiи, безъ раздумья, безъ критическаго отношенiя къ окружающему. Когда, вместе съ умственнымъ развитiемъ, установится у него критическое отношенiе къ жизни, къ людямъ, къ себе самому, тогда при этомъ свете сознанiя, который всегда на первыхъ порахъ, кажется ослепительно яркимъ, прежняя жизнь его представится ему окутанною глубокимъ мракомъ, откуда понятная иллюзiя, будто въ то время онъ "былъ обреченъ на полную погибель, на полное затменiе ума", между темъ какъ въ действительности онъ тогда уже росъ морально и вообще психически, но только еще не насталъ часъ для него проснуться умственно.

"мелкаго люда". Въ "Нравахъ Растеряевой улицы" и очеркахъ, къ нимъ примыкающихъ, эта основная причина только чувствуется, подразумевается. Она выступитъ наружу въ другомъ очерке - "Парамонъ юродивый", написанномъ, какъ гласитъ примечанiе автора ("Сочиненiя", т. I, 174), "гораздо ниже", но помещенномъ въ собранiи сочиненiй вследъ за "Нравами Растерянной улицы" (съ ихъ продолженiемъ) - "потому чтобъ немъ" авторъ "попытался изобразить самыя существенныя свойства "растеряевщины", съ которыми она и вступила въ новую жизнь". Подъ этой "новой жизнью" разумеется эпоха реформъ и новыхъ веянiй и ожиданiй начала 60-хъ годовъ. Следовательно, "Нравы Растеряевой улицы" и пр., а затемъ и "Парамонъ юродивый" рисуютъ намъ жизнь разночинцевъ въ эпоху дореформенную, именно въ последнемъ ея перiоде. Это было время пущей реакцiи 1848--1855 годовъ, время всеобщаго трепета, когда русскiй человекъ всехъ званiй и состоянiй, издавна выдрессированный въ школе безправiя и гнета, дошелъ до последнихъ пределовъ обезличенiя и приниженности. Состоянiе испуга, это - хроническая болезнь русскаго человека, отъ которой онъ сталъ понемногу излечиваться только съ конца 50-хъ годовъ и совсемъ выздоравливаетъ лишь въ наше время. Выздоравливая, мы съ трудомъ можемъ теперь представить себе тотъ, можно сказать, паническiй страхъ, который обуялъ всю Россiю въ перiодъ 1848--1855 гг. Было что-то заразительное, что-то безумное въ этомъ всеобщемъ страхе. Обыватель трепеталъ; передъ ближайшимъ начальствомъ, низшее начальство трепетало передъ высшимъ, высшее - передъ наивысшимъ. Наивысшее, въ свою очередь, приходило въ ужасъ, когда усматривало где-либо малейшее проявленiе нерабской мысли, когда вдругъ среди всеобщей тишины раздавалось неосторожное, громкое слово. Начальственный ужасъ переходилъ въ изступленную ярость репрессiй. Жизнь огромной страны, накануне реформъ, томилась, по выраженiю Салтыкова, "подъ игомъ безумiя", созданнаго перекрестнымъ действiемъ всехъ видовъ страха,-- отъ страха передъ квартальнымъ до "страха Божiя", отъ страха доноса до суеверной мыслебоязни, господствовавшей какъ въ темныхъ низахъ; общества, такъ и на мрачныхъ верхахъ.

Въ очерке о Парамоне юродивомъ Успенскiй въ яркихъ чертахъ изображаетъ психологiю этого повальнаго страха и его деморализующее действiе на обывателя, на разночинца,: на ту среду, которой посвящены его раннiя произведенiя. - "Вы, читатель, не пугаетесь, когда звонятъ къ вамъ? А мы пугались... Почему? Такiе ужъ мы испуганные люди... Или тоска, или испугъ, или злорадство,-- другой школы для насъ не было" (I, 183). Успенскiй говоритъ о "страхе действительности" (182), подъ властью котораго пребывалъ обыватель, въ особенности если онъ былъ "мелкая сошка". Безправiе и произволъ не казались тогда чемъ-то ненормальнымъ, злоупотребленiемъ, вообще зломъ, какъ это стало казаться потомъ, съ конца 50-хъ годовъ. Тогда это была норма, правило, "законъ". Выросшiй и воспитанный въ безправiи, въ непоколебимомъ убежденiи, что произволъ есть законъ, дореформенный обыватель пребывалъ въ состоянiи хроническаго "страха действительности". - "Все простые, обыкновенные люди не жили - "мыкались" или просто "кормились", но не жили. Какъ только начинаю себя помнить, чувство какой-то виновности {Курсивъ мой.}, какого-то тяжелаго преступленiя уже тяготело надо мной..." (176). "Въ церкви я былъ виноватъ передъ всеми этими угодниками, образами, паникадилами. Въ школе я былъ виновенъ передъ всеми, начиная со сторожа... Словомъ, атмосфера, въ которой я росъ, была полна страховъ..." (176).

"Пугаютъ не вещи сами по себе, а наши мненiя о вещахъ", сказалъ древнiй мудрецъ, выросшiй въ рабстве {Эпиктетъ.}. Для русскаго дореформеннаго обывателя неоскудевающимъ источникомъ хроническаго испуга было мненiе, что онъ, обыватель,-- ничтожество, отъ природы существо безсильное, безправное, безличное, обреченное быть игралищемъ всяческаго произвола: въ детстве, дома - произвола родителей, старшихъ, въ школе - учителя, надзирателя, инспектора, въ гражданской жизни - всехъ властей предержащихъ, въ частной жизни - всехъ случайностей, всехъ пугающихъ возможностей, въ морали и религiи - собственныхъ прегрешенiй, пороковъ, страстей, паденiй и вытекающихъ оттуда возмездiй земныхъ и загробныхъ. Религiя русскаго человека - религiя страха...

Въ такомъ "мненiи", въ такой "догме" русскiй человекъ воспитывался искони, и вытекающiй оттуда страхъ давно сталъ инстинктомъ. Русскiй человекъ пугливъ, какъ травленный заяцъ, и боится "вообще", безъ видимой причины, безъ наличной опасности... "Не шевелиться, хоть и мечтать; не показать виду, что думаешь; не показать вида что не боишься; показывать, напротивъ, что боишься, трепещешь,-- тогда какъ для этого и основанiй-то никакихъ нетъ: вотъ что выработали эти годы въ русской толпе. Надо постоянно бояться,-- это корень жизненной правды..." (175). - "Эти годы - перiодъ 1848--1855 гг. - только вызвали обостренiе искони укоренившагося страха, превратили хроническую болезнь въ острую, пробудили дремлющiй инстинктъ къ сознательному обнаруженiю."

Вотъ именно въ такомъ состоянiи пробужденной, чуткой пугливости и пребывала семья разсказчика, изображенная въ очерке. "Вечное, безпрерывное безпокойство о "виновности" самаго существованiя на свете пропитало все взаимныя отношенiя, все общественныя связи, все мысли, все дни и ночи... Какъ будто кто-то предсказалъ всемъ членамъ этой семьи (а такихъ семей было много, если не вся тогдашняя русская толпа), что въ конце-концовъ ей предстоитъ гибель, и какъ-будто камень этого сознанiя лежалъ у всехъ на душе..." (176).

И вотъ вдругъ въ этой среде, больной недугомъ страха, появляется некое оздоровляющее начало - въ лице юродиваго Парамона. Онъ не былъ и не могъ быть созданъ тою же мещанскою и мелкочиновническою средой: онъ явился извне, изъ другой среды, также забитой, приниженной, запуганной, но въ глубокихъ недрахъ которой, какъ верилось многимъ тогда и потомъ, еще сохраняются здоровыя, жизнеспособныя, идеальныя начала. Юродивый Парамонъ былъ крестьянинъ,-- "самый настоящiй крестьянскiй, мужицкiй святой человекъ" "цивилизацiя" не коснулась его. Онъ былъ невежественъ и безграмотенъ - и сохранилъ въ чистоте и неприкосновенности свою крестьянскую душу. "Повинуясь гласу и виденiю, онъ оставилъ домъ, жену, двухъ детей и ушелъ спасать свою душу..." (174). Подвигъ спасенiя состоялъ въ жестокихъ физическихъ самоистязанiяхъ: Парамонъ носилъ вериги на теле, отъ которыхъ образовывались язвы; на голове у него была чугунная шапка въ полтора пуда весомъ; онъ жегъ на огне пальцы и т. д. Стоически переносилъ онъ жестокiя мученiя, веруя, что этимъ онъ достигнетъ "будущаго блаженства". Такъ сильна была эта вера и такъ настойчиво стремленiе къ "блаженству", что все интересы, приманки, соблазны и страхи жизни для него не существовали. Юродивый никого и ничего не боялся. Въ запуганной среде, которая всего боялась, появленiе этого человека, совершенно свободнаго отъ власти страха, произвело потрясающее впечатленiе. Это было живое, наглядное доказательство того, что вотъ есть же возможность не бояться. Это была олицетворенная проповедь на религiозную и моральную тему, что есть нечто высшее, святое, во имя чего можно освободиться отъ гнета всехъ мелочей жизни, отъ пошлаго прозябанiя, отъ нравственной тьмы. Среди прозы пошлаго существованiя появилось нечто идеалистическое, нечто не отъ мiра сего: "все чувствовали хоть на мгновенiе пробужденiе чего-то детски-радостнаго, чего-то легкаго, светлаго и безконечнаго..." (175). Авторъ говоритъ, что на всю жизнь сохранилъ это впечатленiе своего детства и что "этотъ простякъ святой припоминается ему, какъ одно изъ самыхъ светлыхъ явленiй, самыхъ дорогихъ воспоминанiй" (175).

Описанiе впечатленiя, произведеннаго юродивымъ, грешитъ, какъ нередко у Гл. Успенскаго, некоторою растянутостью, излишними комментарiями, но этотъ художественный недостатокъ въ данномъ случае только помогаетъ намъ яснее понять основную мысль художника-моралиста. Весь разсказъ является лишь пространнымъ развитiемъ мотива, выраженнаго въ следующихъ словахъ: "Нечто уныло согнувшуюся голову къ небу и звездамъ..." (177). "Боже мой, сколько открылось новыхъ, небывалыхъ и немыслимыхъ до сихъ поръ перспективъ! Рай, адъ, правда, совесть, подвиги - все это целымъ роемъ понятiй новыхъ, небывалыхъ осаждало наши головы!" (179). "Толчокъ былъ силенъ необыкновенно, и благодаря ему мы неожиданно стали на дороге, по которой можно было дойти до сознанiя правъ живого человека на земле" {Курсивъ мой.} (180).

продиктовавшей приведенныя строки. Моральному или, точнее, религiозно моральному (религiозность разумелась, конечно, не въ вероисповедномъ смысле) "фактору" приписывалось решающее значенiе въ поступательномъ движенiи человечества, въ деле "сознанiя правъ живого человека на земле" и осуществленiя этихъ правъ. Увы! юродивые вроде Парамона и даже целыя секты такихъ "святыхъ" появлялись у насъ въ теченiе долгихъ вековъ,-- и ничего, кроме пущаго затменiя всякаго "сознанiя", отъ этого не воспоследовало. "Фактору" морально-религiозному лучшiе люди 70-хъ годовъ приписывали ту роль, которая въ действительности всегда принадлежала вовсе не ему, а совсемъ другимъ "факторамъ": экономическому, техническому, политическому... То, что изображено въ лице Парамона, всегда было порожденiемъ все той же темноты народной, и, если здесь и можно усматривать своеобразный протестъ противъ гнета, реакцiю противъ страха, стремленiе сбросить съ души его тяготу, то вместе съ темъ является очевиднымъ полное безсилiе такой формы религiознаго протеста. Чемъ-то стародавнимъ, чемъ-то восточнымъ и давно осужденнымъ всей исторiей прогресса веетъ отъ фигуры юродиваго. Религiозная исторiя человечества неоднократно выдвигала этотъ типъ "подвижника", и всегда онъ оказывался безсильнымъ въ борьбе съ соцiальнымъ зломъ и никогда не былъ орудiемъ освобожденiй человечества...

Разсказъ о Парамоне юродивомъ въ высокой степени характеренъ для всей деятельности и всей душевной драмы Гл. Успенскаго. Въ отличiе отъ большинства народниковъ-беллетристовъ Успенскiй былъ художникъ-искатель, который, изучая народъ и среду разночинцевъ, упорно и настойчиво преследовалъ задачу - открыть въ этихъ пластахъ населенiя чистое золото совести, любви, идеальныхъ началъ. Подметить въ любой среде хорошiя стороны, симпатическiя черты - нетрудно. Столь же легко ихъ идеализировать и нарисовать картину, способную внушить читателю высокое представленiе о добрыхъ качествахъ данной среды, что и делали съ большимъ или меньшимъ успехомъ многiе беллетристы-народники. Могъ бы делать это и Гл. Успенскiй. Но онъ былъ исключительная натура, въ сознанiи которой действительность отражалась прежде всего своими темными сторонами и причиняла едкую душевную боль. Эта моральная чуткость не позволяла Успенскому успокоиться на созерцанiи хорошихъ качествъ мужика и положительныхъ сторонъ народной жизни, существованiе которыхъ несомненно и которыя сами по себе ничего не доказываютъ, ничего не предрешаютъ. Успенскiй искалъ большаго и лучшаго,-- онъ искалъ доказательствъ жизнеспособности исконныхъ началъ народной жизни и стремился убедить самого себя въ высокомъ достоинстве народнаго идеала. Действительность являлась ему не въ виде равнины, на которой среди господствующаго мрака тамъ и сямъ разбросаны светлыя точки, сразу же бросающiяся въ глаза именно благодаря окружающему мраку. Она являлась ему въ виде массивныхъ пластовъ, въ глубокихъ недрахъ которыхъ скрываются живые источники человечности. До этихъ источниковъ нужно еще добраться; нужно производить изысканiя, раскапывая и сверля толщу соцiальныхъ пластовъ и историческихъ отложенiй. Эти морально - художественныя изысканiя не могли привести ни къ чему иному, какъ именно къ тому, что представляютъ собою сочиненiя Глеба Успенскаго: рядъ безотрадныхъ картинъ - "Растеряевщины", "Разоренiя", "Новыхъ временъ" и т. д., наконецъ, крестьянской жизни, написанныхъ то въ темныхъ, то въ серыхъ, то мрачныхъ тонахъ, среди которыхъ тамъ и сямъ пробиваются "светлые лучи", вроде Парамона юродиваго и некоторыхъ "положительныхъ" типовъ разночинцевъ и крестьянъ, которые въ конце концовъ заставляютъ вспомнить слова Гёте:

ätzen gräbt
1)

Упреку къ идеализацiи народной и разночинской жизни Гл. Успенскiй ни въ какомъ случае не подлежитъ... Не идеализируетъ онъ и Парамона юродиваго. Онъ только ценитъ въ немъ отсутствiе страха, внутреннюю свободу отъ гнета условiй, мелочей и приманокъ жизни и отмечаетъ то впечатленiе, какое эти редкiя качества, въ немъ воплощенныя, произвели въ мещанской среде, всецело погруженной въ тину житейскихъ мелочей и изнывавшей подъ гнетомъ вечныхъ страховъ. Но, рисуя, можетъ быть, въ несколько преувеличенномъ виде оздоровляющее моральное влiянiе Парамона на эту среду, онъ въ то же время представляетъ это влiянiе крайне непрочнымъ. Стоило только появиться квартальному, чтобы прежнiе страхи и душевная подлость воскресли съ новой силой. Последнiя страницы разсказа съ большимъ мастерствомъ воспроизводятъ этотъ рецидивъ малодушiя и того душевнаго мошенничества, въ силу котораго человекъ думаетъ обмануть свою совесть. Обитатели дома, где такъ чтили Парамона, теперь стараются уверить себя самихъ, что юродивый - просто безпаспортный бродяга и "надуватель",-- оставаясь однако въ глубине души убежденными въ противномъ. Это душевное вранье всего более возбуждалось страхомъ передъ начальствомъ - черта глубоко-русская. "Сами себе врали, чтобы только жить..."

Итакъ, Парамонъ безсиленъ оздоровить среду. Позволительно думать, что это безсилiе обусловлено не только темъ, что среда не имеетъ мужества, да и возможности защитить своего "святого" отъ квартальнаго, но также и темъ, что сама "святость" Парамона есть нечто слишкомъ ужъ архаическое и уродливое и способна поднять духъ обывателей лишь на самое короткое время. Позволительно думать, что и безъ вмешательства квартальнаго благое влiянiе Парамона вскоре разсеялось бы, какъ дымъ...

Обыватели, подобно Успенскому, высоко ценятъ въ Парамоне цельность натуры, безстрашiе подвижника, полное равнодушiе къ благамъ жизни и угрозамъ начальства. Но какъ только явился квартальный и въ упоръ поставилъ вопросъ о паспорте, это сразу отрезвило поклонниковъ юродиваго. "Объ аде да объ рае толковали... а паспортъ? Где у него паспортъ, у Парамона? Безъ паспорта - такъ и святой?.. Какъ мы, глупые, могли забыть этотъ паспортъ! Разве это ничего не значитъ? Паспортъ-то забыть! Безпаспортный, а ангелы являются! Ангелы! Паспортъ-то где? И намъ казалось, что и ангелы-то, заслышавъ этотъ вопросъ: "а где паспортъ?", разлетятся отъ Парамона кто куда, точно испугавшись и одумавшись. А это, действительно, отлеталъ отъ насъ ангелъ пробужденнаго сознанiя!.." (184).

"Одно и выходитъ - ври и живи! Вотъ какiя феи стояли у нашей колыбели!.. Не мудрено, что и дети наши пришли въ ужасъ отъ нашего унизительнаго положенiя, что они ушли отъ насъ, разорвали съ нами, отцами, всякую связь!" (192).

"пришли въ ужасъ", значитъ - это было морально-здоровое и чуткое къ добру и человеческому достоинству поколенiе. Откуда явилось "оздоровленiе"? Кто "выпрямилъ" (говоря любимымъ выраженiемъ Успенскаго) "детей"? Ужъ не Парамонъ ли юродивый? Все, что мы знаемъ о развитiи русскаго общества вообще и о появленiи массы лучшихъ людей изъ темной среды разночинцевъ въ частности, удостоверяетъ насъ, что Парамоны юродивые и иныя родственныя имъ по архаичности явленiя народной жизни тутъ ровно не при чемъ. А когда Успенскiй говоритъ намъ, что впечатленiе, произведенное на него Парамономъ, осталось у него на всю жизнь, то мы объясняемъ это какъ иллюзiю, какъ одно изъ яркихъ выраженiй той навязчивой идеи о сродстве передовыхъ идеаловъ мыслящаго общества съ существомъ народнаго идеала, подъ властью которой жило, действовало, боролось и страдало поколенiе 70-хъ годовъ. Въ примененiи къ данному случаю эта идея гласила, что, пусть Парамонъ невежественъ и теменъ, пусть онъ - явленiе архаическое, но его чистая совесть, его могучая вера, его героизмъ - огромная сила. Просветите его, и эта сила получитъ иное - не юродивое - выраженiе, станетъ разумною, рацiональною, прогрессивною, революцiонною. Просвещенiе - дело наживное, совести же не наживешь, если ея нетъ. Народъ, еще не-испорченный "буржуазною цивилизацiей", хранитъ остатки нравственнаго чувства, спасеннаго отъ временъ стародавнихъ, и въ этомъ - единственный верный залогъ лучшаго будущаго. Это романтическое воззренiе было чрезвычайно распространено въ 70-хъ годахъ...

Въ поискахъ за спасенной народной совестью протекла вся жизнь и деятельность Глеба Успенскаго, который самъ былъ воплощенная совесть, болеющая за чужiе грехи, за общественную неправду, за искалеченiе личности человеческой. И по пословице: что у кого болитъ, тотъ о томъ и говоритъ,-- о чемъ бы ни шла речь въ сочиненiяхъ Успенскаго, о нравахъ ли "Растеряевой улицы", о "столичной ли бедноте", о "разоренiи", о деревенскихъ порядкахъ и непорядкахъ, о "прижимке", о "купоне", о "политике" и т. д.,-- все это выходило не только изображенiемъ того, что есть, но также, и даже по преимуществу, исповеданiемъ сложныхъ чувствъ и настроенiй и скорбныхъ думъ художника, среди которыхъ громче другихъ звучала нота оскорбленнаго, возмущеннаго и тоскующаго нравственнаго чувства...

3.

"новыхъ порядковъ" вследъ за реформами 60-хъ годовъ.

Земство, новые суды, адвокатура, банки, железныя дороги, разложенiе старыхъ патрiархальныхъ формъ, переходъ отъ натуральнаго хозяйства къ капиталистическому, все это сопровождалось у насъ, какъ и везде, где совершался более и менее быстро переходъ отъ старыхъ порядковъ къ новымъ, целымъ рядомъ отрицательныхъ чертъ, способныхъ обезкуражить моралиста, въ особенности такого, который не чуждъ соцiальнаго романтизма. - Политикъ или экономистъ хорошо знаетъ, что при зарожденiи новаго порядка вещей по необходимости выступаютъ впередъ его несовершенства, его слабыя стороны, и не смущается зрелищемъ временнаго соцiальнаго и нравственнаго распада. Не такъ реагируетъ на это зрелище моралистъ...

"Разоренiе" (печатавшiеся, съ конца 60-хъ годовъ, подъ заглавiями: "Наблюденiя Михаила Ивановича", "Тише воды, ниже травы", "Наблюденiя одного лентяя") рисуютъ картину того соцiальнаго и моральнаго распада, который следовалъ за раскрепощенiемъ Руси, произведеннымъ реформами 60-хъ годовъ. Передъ нами - провинцiальная, захолустная жизнь той эпохи, передъ нами - мелкiе чиновники, лавочники, мещане, мастеровые, захудалые помещики, мужики,-- и весь этотъ мiръ представленъ застигнутымъ врасплохъ новыми порядками и веянiями, взбудораженнымъ и сбитымъ съ толку. Этотъ людъ не умеетъ орiентироваться среди новыхъ условiй и то и дело жалуется на то, что жить стало труднее, что (для однихъ) прежнiе способы наживы упразднились, что (для другихъ) прежняя тягота только заменилась новою. Въ процессе распада прежде всего обозначились новыя формы эксплуатацiи, къ которымъ прежнiе хищники еще не успели приспособиться, но въ которыхъ люди, страдавшiе отъ старой "прижимки", уже провидятъ бедствiе хуже прежняго. Много было людей, такъ или иначе обиженныхъ новыми порядками,-- и авторъ на первыхъ же страницахъ "Разоренiя" вводитъ насъ въ ихъ кругъ, въ центре котораго стоитъ лавочникъ Трифоновъ, изъ крепостныхъ. Все это люди, "потревоженные отставками, нотарiусами, адвокатами и прочими знаменiями времени" (I, 236). Тутъ и "обнищавшiй отъ современности купецъ", который говоритъ "одно": "иди и ложись въ гробъ. Нонешнее время не по насъ. Потому нонешнiй порядокъ требуетъ контракту, а контрактъ тянетъ къ нотарiусу, а нотарiусъ призываетъ къ штрафу!.. Намъ этого нельзя..." (237) - Тутъ и чиновникъ Печкинъ, который говоритъ: "Ну что такое железная дорога? Дорога, дорога... А что такое? Въ чемъ? Почему? Въ какомъ смысле?"

"просiянiе ума" и который поэтому былъ удаленъ съ завода, составляетъ оппозицiю, защищая новые порядки. "Ага! Не любишь!.. А тебе хочется по старинному, съ кулечкомъ къ приказному черезъ заднiй ходъ? Заткнулъ ему въ глотку голову сахару - и грабь?" говоритъ онъ огорченному купцу. Михаилъ Ивановичъ не устаетъ обличать старые порядки и ихъ защитниковъ и возлагаетъ большiя надежды на новые, на Питеръ и на некоего Максима Петровича, живущаго въ Питере. - "Пора простому человеку дать дыханiе!" вопить онъ. "Дай въ Питеръ смахать,-- я покажу!" - И "чугунка", которую проводятъ, представляется Михаилу Ивановичу какъ бы преддверiемъ новой эры: "Нетъ, братъ, не то время! Дай, чугунку обладятъ!" (247) - Чугунка - его idйe fixe. У него "на уме одна мысль, что съ открытiемъ чугунки ему совершенно необходимо съездить въ Петербургъ..." (249). Тревожному ожиданiю этого открытiя посвящена особая глаза ("Въ ожиданiи чугунки"). - Михаилъ Ивановичъ - предтеча будущихъ "сознательныхъ" рабочихъ. И въ настоящее время, когда рабочiй классъ въ Россiи уже выступилъ на путь организованной классовой борьбы, когда въ немъ возникаетъ уже своя - рабочая - интеллигенцiя по западно-европейскому образцу,-- любопытно оглянуться назадъ и ближе присмотреться къ "сознательному" рабочему 60-хъ годовъ, когда положенiе рабочаго класса въ Россiи было особенно тяжело,-- "Михаилъ Ивановичъ былъ человекъ, потерпевшiй отъ отечественной прижимки въ тысячу разъ более другихъ вследствiе того несчастья, которое онъ определилъ словомъ "просiянiе ума"..." (248) - Прежде всего отметимъ, что это просiянiе произошло не на фабрике и не подъ влiянiемъ идейной интеллигенцiи, которая бы стремилась вести пропаганду среди фабричныхъ рабочихъ. Да въ то время этой пропаганды и не было. Просветилъ Михаила Ивановича кружокъ пьянствующихъ семинаристовъ, одинъ изъ которыхъ (Максимъ Петровичъ), племянникъ чиновника Черемухина (у котораго прiютился на кухне безпрiютный сирота Михаилъ Ивановичъ), однажды побилъ его за некоторыя мошенническiя проделки и этимъ "урокомъ" впервые пробудилъ въ немъ "нравственное чувство" и "сознанiе". Потомъ семинаристы обучили сироту грамоте и растолковали ему кое-что насчетъ "прижимки". Семинаристы, хотя и вели безпутный образъ жизни, но не были чужды духа протеста и освободительныхъ идей времени. Неглупый отъ природы, Михаилъ Ивановичъ, разъ получивъ "направленiе", уже самъ пошелъ дальше и, видя повсюду все ту же прижимку, знакомясь съ нею на собственномъ горькомъ, опыте, между прочимъ - въ качестве фабричнаго рабочаго, превратился въ "строптиваго и непокорнаго человека" (246), для котораго обличенiе прижимки и выраженiе протеста стало органическою потребностью. И вотъ какъ онъ разсказываетъ о своей работе на заводе: "Въ лесу страшно, когда ежели громъ да молонья, а тутъ въ заводе еще страшней. Потому въ лесу - дело Божье, непонятное, тамъ страхъ беретъ, а тутъ злость - потому видишь, изъ-за чего громъ-то идетъ, изъ-за чего молота молотятъ, ножницы раззеваются, и нашъ простой человекъ не доестъ, не допьетъ, а въ огне горитъ... Пить бы надо - слабъ! не могъ, а все больше злился, потому которыя я получилъ отъ Максима Петровича мысли, то никакимъ родомъ оне у меня изъ головы не выходили. Злился-злился, бесился-бесился, да однова подгулялъ и махнулъ въ арендателя камнемъ..." (246). Просидевъ по этому делу шесть месяцевъ въ тюрьме, Михаилъ Ивановичъ очутился въ положенiи отверженнаго, нигде нетъ ему ходу, ни на какую работу его не берутъ. "Остался я одинъ", разсказываетъ онъ. "На кого надежда? Окроме Максима Петровича кто жъ мне защитникъ? Дай обладятъ чугунку..." - Въ ожиданiи чугунки ему удалось найти прiютъ въ помещичьей усадьбе, у скучающаго и нелепаго барчука Уткина.

Въ высокой степени характерна для эпохи та черта, что Михаилъ Ивановичъ оказывается въ полномъ одиночестве. Его горячiй протестъ и проповедь (а онъ любитъ это дело) нигде, ни въ комъ не встречаютъ отклика и сочувствiя. Ему приходится вопiять въ пустомъ пространстве и больше - для облегченiя души. Это отмечено Успенскимъ съ обычнымъ юморомъ въ техъ местахъ, где воспроизведены колоритныя речи Михаила Ивановича, обращенныя въ лавке Трифонова къ мешку съ капустой или въ кабаке - къ затылку спящаго целовальника. И чемъ меньше встречаетъ онъ вниманiя къ своимъ речамъ, темъ горячее становятся эти речи, переходя въ вопль наболевшей души, въ проклятья всему порядку вещей, основанному на всеобщей прижимке. - "Съ этого съ голоду-то и родители наши помирали, и сиротами мы оставались", вопитъ онъ въ кабаке передъ спящимъ кабатчикомъ, "вотъ оно что, другъ ты мой, купидонъ, дубина стоеросовая, рыжiй чортъ!" - "Безмолвствующiй затылокъ не слышитъ этихъ ругательствъ, и Михаилъ Ивановичъ можетъ безпрекословно срывать на немъ свой гневъ и делиться своими обидами съ мертвой тишиной пустыннаго кабака" (241). Надо думать, въ те годы такихъ Михаиловъ Ивановичей не могло быть много, но исподоволь они появлялись въ разныхъ местахъ. Во всякомъ случае, сколько бы ихъ ни было, они везде и всегда были одиноки. Одиночество входило, какъ черта, въ содержанiе типа. Объединить этихъ протестантовъ была еще безсильна тогдашняя фабрика. Известно, что организацiя рабочаго класса становится возможною только на известномъ уровне развитiя капиталистическаго производства и что, при его низкомъ уровне, даже заранее готовыя организацiи архаическаго типа, въ роде нашихъ артелей, ничуть не способствуютъ пробужденiю классоваго сознанiя и умственному развитiю рабочихъ, безъ чего невозможно ихъ объединенiе {Говоря такъ, я имею въ виду тотъ родъ артелей, о которомъ въ у свое время говорилъ Тургеневъ (въ письме къ Герцену отъ 13 декабря 1867 г.) следующее: "... что до артели - я никогда не забуду выраженiе лица, съ которымъ мне сказалъ въ нынешнемъ году одинъ мещанинъ: "кто артели не знавалъ, не знаетъ петли". Не дай Богъ, чтобы безчеловечно эксплуататорскiя начала, на которыхъ действуютъ наши артели, когда-нибудь применялись въ более широкихъ размерахъ: "Намъ въ артель его не надыть: человекъ онъ хоша не воръ,-- безденежный и поручителевъ за себя не имеетъ, да и здоровьемъ не надеженъ - на какой его намъ лядъ!" -

é или хоть до Шульце-Деличевской ассоцiацiи".}.

Крайне ничтожный откликъ встречаютъ проповеди Михаила Ивановича и въ рабочей среде, какъ это видно изъ великолепной сцены (въ кабаке), где несколько человекъ фабричныхъ рабочихъ ведутъ беседу о томъ, что хозяинъ (изъ новыхъ, "просвещенныхъ") обещалъ имъ надбавку и подарилъ имъ какiе-то календари. Кроме того, онъ пилъ съ ними чай и упрекалъ ихъ въ томъ, что они потеряли образъ человеческiй, что у нихъ стыда нетъ. Михаилъ Ивановичъ говоритъ имъ по этому поводу: "Теперича у тебя стыда нету, и то ты котлы въ кабакъ таскаешь; а какъ стыдъ у тебя будетъ - ты и совсемъ пропьешься. Теперь и безъ стыда ты пужливъ... А со стыдомъ ты еще пужливее будешь..." и т. д. И разъясняетъ имъ, что ихъ молодой хозяинъ по части прижимки нисколько не уступитъ старому. Эти объясненiя, на первый взглядъ, какъ будто встречаютъ пониманiе и сочувствiе со стороны рабочихъ ("это, братъ, ты верно!"), но только ничего изъ этого не выходитъ,-- и Михаилъ Ивановичъ, убедившись, что и тутъ онъ вопiетъ понапрасну, "ушелъ изъ кабака, не сказавъ никому ни слова". "Такiя сцены наполняли безнадежностью душу Михаила Ивановича..." (254, курсивъ мой).

"простому человеку". Онъ отводитъ душу у старухи Арины, бывшей крепостной, а теперь занимающейся ростовщичествомъ въ городе. Арину Михаилъ Ивановичъ за это не жалуетъ, но приходитъ къ ней - потешиться "созерцанiемъ обнищавшаго благородства" (258).

"благородство", видно изъ главы III ("Разоренные"), где описано прошлое и настоящее рода Черемухиныхъ и Птицыныхъ. Передъ нами - рядъ ярко-типичныхъ картинъ переходного времени, когда реформы 60-хъ годовъ произвели целую революцiю въ бытовыхъ отношенiяхъ провинцiи, положивъ конецъ грубому хищничеству и взяточничеству разныхъ Черемухиныхъ, Птицыныхъ и ихъ многочисленной родни, руководившихся заветомъ глухой бабушки, "умевшей говорить только одну фразу: въ карманъ-то, въ карманъ-то норови поболе" (258). Передъ нами вовсе не тотъ слой поместнаго дворянства, изъ среды котораго въ 30--40 годахъ выходилъ цветъ тогдашней интеллигенцiи. Передъ нами какiе-то совсемъ другiе люди, можетъ быть, того же дворянскаго происхожденiя, но, по своей некультурности, по отсутствiю какихъ бы то ни было просветительныхъ началъ, по дикимъ нравамъ, стоящiе на уровне невежественнаго чиновничества, темнаго купечества и мещанства дореформеннаго времени. Умственный и моральный обиходъ этой среды въ некоторыхъ отношенiяхъ уступаетъ даже соответственному обиходу гоголевскихъ типовъ первой части "Мертвыхъ душъ" (не говоря уже о типахъ второй части) или героевъ Писемскаго, напр., въ "Тюфяке" и другихъ повестяхъ, рисующихъ бытъ и нравы дореформенной провинцiи. Черемухины, Птицыны и прочiе, въ изображенiи Успенскаго,-- не просто темные, невежественные, нравственно-огрубелые люди, это - нравственные и умственные банкроты, это - представители физически и психически выродившагося поколенiя, которое при первыхъ же- лучахъ света сразу захирело и оказалось безсильнымъ въ борьбе за существованiе при новыхъ условiяхъ. Въ цветущее время, когда эти семьи составляли "одно лихоимное гнездо", одинъ "полипъ" и благоденствовали, внешнiй обиходъ ихъ жизни являлъ картину "идиллическихъ нравовъ": о грабеже не говорили такъ громко, какъ говорила глухая бабушка, ибо грабежъ шелъ своимъ порядкомъ ("все представители гнезда понимали на этотъ счетъ втрое более бабушки"), за то "толковали объ отвлеченныхъ предметахъ, о душе, о царствiи небесномъ; ходили къ обедне, пили, спали, целовали другъ у друга ручки, делились добычей поровну, пьянствовали, родили, крестили и среди этой нечеловеческой атмосферы растили детей..." (259). Въ сущности это - такая же среда, какая изображена въ "Нравахъ Растеряевой улицы", съ тою лишь разницей, что тамъ - мелкота и беднота, а здесь - воротилы, хищники, чиновники-взяточники, выбившiеся въ люди грабежомъ и пролазничествомъ. Все благополучiе "гнезда" основывалось на успехахъ по службе. Его родоначальникъ (Птицынъ) былъ переведенъ изъ другой губернiи на теплое место и отличенъ за;, рвенiе и энергiю". Это - фигура не гоголевская, а щедринская.

лежитъ въ параличе. После войны и "обличенiй" "гнездо" распалось и угасаетъ въ безсильной злобе, взаимныхъ попрекахъ, безплодныхъ жалобахъ. "Идиллiя" кончилась... Рядъ подробностей о загубленной жизни младшихъ представителей разореннаго гнезда довершаетъ удручающую картину психическаго убожества этой среды...

Въ главе X ("Человекъ, на котораго нельзя положиться. Разсказъ Черемухина") мы ближе знакомимся съ однимъ изъ младшихъ отпрысковъ захудалаго рода Черемухиныхъ - Василiемъ Андреевичемъ, проживающимъ въ Петербурге. Это - добрый и неглупый малый, нечуждый отзывчивости на все хорошее, въ томъ числе на новыя идеи времени. Но это - человекъ пропащiй, безвольный, безпутный, "на котораго нельзя положиться". - Вотъ что въ своемъ длинномъ разсказе-исповеди говорилъ онъ Михаилу Ивановичу (который, наконецъ, попалъ-таки въ Питеръ, где и отыскалъ Черемухина, того Васю, которому онъ некогда разсказывалъ сказки, проживая на кухне у его родителей): "... ни мой отецъ, ни моя мать не могли ни однимъ словомъ, ни" однимъ поступкомъ заронить въ мою душу первыя семена того, чего теперь у меня такъ безконечно мало! И именно потому, что жили припеваючи... Твой отецъ, общипанный купцомъ, ограбленный кабатчикомъ, возвратясь домой, чтобы вместе съ тобой глодать, какъ ты говоришь, собачью кость, растилъ въ тебе эти добрыя семена своимъ разсказомъ. Ты учился уважать трудъ, учился любить ограбленнаго отца, и - посмотри - сколько ты накопилъ въ своемъ сердце и любви, и справедливой ненависти, и прочнаго убежденiя... Ты - настоящiй человекъ. У меня, братъ, ничего этого но было..." (318). Василiй Андреевичъ говоритъ далее, что нужно еще удивляться, какъ онъ не вышелъ "прямо разбойникомъ". По его признанiю, если онъ не сделался негодяемъ, а только вышелъ слабовольнымъ, душевно-хилымъ человекомъ, то такимъ сравнительно благопрiятнымъ исходомъ онъ обязанъ добрымъ семенамъ, зароненнымъ въ его душу простыми людьми,-- нянькой, солдатомъ-сапожникомъ, темъ же Михаломъ Ивановичемъ. Они одни сумели пробудить въ ребенке хорошiя чувства сказкой, добрымъ словомъ, добрымъ человеческимъ отношенiемъ. Если въ немъ есть что-нибудь хорошее, то оно идетъ отъ народа, оно - моральный даръ простыхъ людей. Но этотъ даръ оказался недостаточнымъ, чтобы исправить наследственную порчу. Время же предъявляло большiя требованiя. Чтобы итти имъ навстречу, человеку нужно было обладать большой выдержкой, нравственнымъ закаломъ, силой убежденiя, трудоспособностью. Ничего этого Черемухинъ въ себе не находитъ. Онъ признаетъ свою душевную нищету, свое психическое банкротство. Сравнительно съ величиною душевнаго капитала, какой требуется условiями времени, моральный даръ народа, до известной степени оздоровившiй больную душу Черемухина, представляется ему "заржавленнымъ грошомъ". И, кроме этого народнаго гроша, ничего за душой нетъ у него. Добрыя намеренiя, порывъ къ делу у него есть, но онъ чувствуетъ, что у него "не за что внутри держаться хорошему намеренiю, нетъ правды, нетъ любви, нетъ силы убежденiя!" (321).

"прижимки", оказались тщетными. Михаилъ Ивановичъ глубоко разочаровался въ Черемухине, а тотъ Максимъ Петровичъ, отъ котораго Михаилъ Ивановичъ некогда впервые получилъ "просiянiе своего ума", оказался лицомъ совершенно "фантастическимъ". О немъ авторъ не сообщаетъ никакихъ сведенiй, кроме того, что Михаилу Ивановичу не удалось напасть на его следъ. Этотъ человекъ, повидимому, не чета безпутному и слабому Василiю Андреевичу, былъ да сплылъ, исчезъ, какъ тень, какъ сонъ, и быльемъ поросъ. И остался Михаилъ Ивановичъ попрежнему одинокимъ, безъ поддержки, безъ руководительства... И въ то время все такiе Михаилы Ивановичи, живо и скорбно чувствуя свое сиротство, конечно, не разъ задавали себе недоуменный вопросъ: долго ли еще продлится на Руси это одиночество, эта безпомощность простого человека, случайно получившаго "просiянiе ума", но решительно не знающаго, куда толкнуться, въ какiя двери стучать, где найти поддержку и вообще "что делать"?

4.

"что делать?" въ те годы задавала себе и передовая интеллигенцiя. Напряженно искала она ответа на него и, наконецъ, нашла. Ответъ гласилъ: или въ народъ, чтобы произвести тамъ "просiянiе народнаго ума", и въ надежде встретить тамъ не мало Михаиловъ Ивановичей, которые откликнутся на проповедь самоотверженныхъ деятелей на ниве народной, новыхъ апостоловъ идеала соцiальной справедливости и свободы.

более широкаго круга интеллигенцiи сближаться съ народомъ, наблюдать его жизнь, изучить его мiросозерцанiе и по мере силъ и уменiя содействовать подъему его благосостоянiя, его просвещенiю и, наконецъ, сливаться съ нимъ, дабы найти для самихъ себя духовное пристанище и успокоенiе тревогъ и укоровъ совести. Здесь передъ нами - не боевой авангардъ интеллигенцiи, не подвижники революцiи, не апостолы соцiализма, а та более широкая среда интеллигенцiи, состоявшая большею частью изъ кающихся дворянъ и разночинцевъ, которая, стихiйно тяготея къ народу, къ народному идеалу, искала на этомъ пути решенiя не столько "соцiальной проблемы", сколько своей личной моральной задачи, той самой, въ которой H. К. Михайловскiй виделъ "работу совести" въ отличiе отъ "работы чести".

последнюю четверть XIX века.

1) "Роетъ землю, ища сокровищъ, и радъ, когда находитъ дождевыхъ червей".