Труайя Анри: Иван Тургенев
Глава XIII. Слава

Глава XIII

Слава

Сразу же по приезде в Москву Тургенев должен был пойти на обед, организованный в его честь Максимом Ковалевским, главным редактором «Критического обозрения». За столом собралось около двадцати сотрудников издания. Первый тост произнес хозяин встречи, который приветствовал своего знаменитого гостя – «любящего и снисходительного наставника юности». Эти слова удивили Тургенева. До сих пор он считал, что молодое поколение пренебрегало его творчеством. И вдруг ему говорят о его влиянии на завтрашнюю Россию. Были произнесены другие речи. Все отмечали то важное место, которое автор «Дыма» занял в национальной литературе. Во время обедов у Вуазена или в Вефуре он был счастлив, слушая похвалы своих французских друзей. Но на этот раз его поздравляли его соотечественники на русской земле, на русском языке. Слезы неожиданно накатились на глаза.

Вернувшись к себе, он постарался успокоиться, убеждая себя, что подобный поворот общественного мнения был невозможен и что любезность Максима Ковалевского была преувеличенной. Однако следующие дни подтвердили эту демонстрацию запоздалой победы. 18 февраля 1879 года, когда он вошел в зал, где проходило заседание «Общества любителей российской словесности», его приветствовали продолжительной овацией. От имени собравшихся к нему обратился восторженный студент Викторов: «Вас приветствовал недавно кружок молодых профессоров. Позвольте теперь приветствовать вас нам, – нам, учащейся русской молодежи, – приветствовать вас, автора „Записок охотника“, появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения». Взволнованный Тургенев скромно поблагодарил несколькими словами. Эта скромность разожгла энтузиазм аудитории. Расталкивая друг друга, студенты мчались по ступенькам, обнимали Тургенева, оглушали его криками. Толпа орущих обожателей сопровождала его до дома. «Третьего дня, – писал он Топорову, – в заседании любителей русской словесности студенты мне такой устроили небывалый прием, что я чуть не одурел – рукоплескания в течение пяти минут, речь, обращенная ко мне с хоров, и пр., пр. Общество меня произвело в почетные члены. Этот возврат ко мне молодого поколения очень меня порадовал, но и взволновал порядком». (Письмо от 20 февраля (4) марта 1879 года.) Порой ему казалось, что Россия раскаивалась в том, что не признавала его, что плохо относилась к нему на протяжении многих лет и что он, наконец, получает вознаграждение за свои усилия. На самом деле эта неожиданная популярность отвечала изменившимся настроениям молодых русских интеллектуалов. Увлекшись на мгновенье идеей революции, они в большинстве своем теперь не одобряли действий террористов. Непримиримость экстремистов пугала их. Принизив когда-то Тургенева, они теперь видели в нем представителя доброй либеральной традиции. Человек меры и благородства, он был сторонником конституции, он осуждал и варварские покушения, и их неизбежное следствие – беспощадные репрессии, он жертвовал собой ради политических эмигрантов, он мечтал об установлении в России справедливого строя, основанного на участии народа в делах государства. Все это отвечало устремлениям большинства просвещенных граждан. Кроме того, благодаря прекрасным, хотя плохо принятым критикой книгам, он, сам не зная того, стал классическим автором. Некоторые его произведения, такие, как «Записки охотника», «Дворянское гнездо», «Рудин», «Отцы и дети», «Дым», прочно вошли в сознание нации.

Теперь квартиру, где он жил, каждый день осаждали посетители: студенты, актеры, члены английского клуба, учащиеся консерватории… Все говорили лестные слова, просили автографы. Среди посетителей было много восторженных девушек, которые узнавали себя в его героинях. Чтобы ответить на это широкое проявление интереса, он 4 марта 1879 года отправился на концерт, который давался в пользу нуждающихся студентов. Новые овации, новая речь желанного гостя. Молодой оратор приветствовал его как одного из первых, кто «проникся глубоким чувством к угнетенному народу». Тургенев ответил: «Для писателя стареющего, уже готовящегося покинуть свое поприще, это сочувствие, так выраженное, есть, скажу прямо, величайшая, единственная награда, после которой уже ничего не остается желать. Оно доказывает ему, что жизнь его не прошла даром, труды не пропали, брошенное семя дало плод».

«Нови», в то время как, вне всякого сомнения, менее двух лет назад они проклинали этот «антиюношеский роман». Не щадя своих сил, он отвечал на тосты, подписывал книги, читал отрывки из своих произведений на благотворительных вечерах. «Чтения, овации и т. д., – писал он Любови Стечкиной, – продолжаются и здесь, как в Москве; но, между нами, как я им ни рад, а вздохну свободно, когда они кончатся, и я снова попаду в свое тихое гнездышко». (Письмо от 14 (26) марта 1879 года.)

В Санкт-Петербурге Александринский театр поставил его старую пьесу «Месяц в деревне». Вдохновительницей этой постановки была молодая актриса Мария Гавриловна Савина. Она исполняла роль Верочки. Тургенев беспокоился. Подходящий ли момент для того, чтобы предлагать публике этот вымысел времен его молодости? В действительности это произведение с его героями, живущими глубокой внутренней жизнью: Натальей Петровной, беспокоящейся за своего отца, невинной и нежной Верочкой, не понимающей равнодушия окружающих, очаровательным студентом Беляевым, странным доктором Шпигельским, который внимательно наблюдает за хозяевами и слугами и предвидит пробуждение пролетариата, – это произведение, несколько отягощенное длинными монологами, было ценно прежде всего непосредственностью своих героев и атмосферой давно забытого юношеского очарования, в котором развивалась интрига.

Узнав о приезде Тургенева в столицу, Мария Савина испытала чувство радости и тревоги. Что подумает он о ее версии спектакля? В гостиницу «Европейская», где он остановился, она отправилась с замирающим сердцем. В комнату вошла невысокая молодая женщина лет двадцати пяти, с умным лицом, живая, которая тотчас нарушила спокойствие Тургенева. Она в свою очередь была покорена этим убеленным сединой стариком, который встретил ее как ребенка. «Это был такой симпатичный, элегантный „дедушка“, – напишет позднее Савина, – что я сразу освоилась и, забыв свой страх перед Тургеневым, заговорила как с обыкновенным смертным». (М. Савина. «Мое знакомство с Тургеневым».) Она пригласила его на постановку пьесы. 15 марта он устроился в глубине директорской ложи театра и с восторгом следил за спектаклем. Большая часть актеров казалось ему превосходной. Но Мария Савина своей естественной и тактичной игрой превзошла всех. После второго акта несколько зрителей, узнав Тургенева в тени директорской ложи, стали вызывать автора аплодисментами. Мария Савина выбежала со сцены и вернулась, ведя за руку ошеломленного, смущенного человека, который приветствовал зал, улыбаясь и сдерживая слезы. Перед ним толпа незнакомых людей аплодировала и выкрикивала его имя. В антракте он нашел Савину в ее гримерной, взял за руки, посмотрел внимательно в лицо при свете газовой лампы и задумчиво прошептал: «Верочка… Неужели эту Верочку я написал?!. Я даже не обращал на нее внимания… Все дело в Наталье Петровне… Вы живая Верочка… Какой у вас большой талант». За кулисами театра, рядом с красивой актрисой он почувствовал волнение, которое испытал когда-то рядом с Полиной Виардо. Яркий свет, запах грима, суета, смех, молодые лица – все здесь, как когда-то, покорило его. Рядом с этой молодостью он удивился тому, что забыл о своем возрасте. На следующий день Тургенев согласился пойти с Савиной на вечер «Литературного фонда». Они должны были читать в два голоса сцену из комедии Тургенева «Провинциалка». Тургенев читал очень плохо, бормоча в бороду. Однако успех был огромным. В конце гром аплодисментов приветствовал автора. В тот же вечер он передал Савиной свою фотографию со следующей надписью: «На память о нашем совместном чтении с искренним почитанием. И. Тургенев». Узнав о триумфе своего великого друга, Полина Виардо забеспокоилась. Русские, встретив восторженно, могут оставить Тургенева в России. Но она нуждалась в том, чтобы он был рядом с ней, чтобы ее «дом», ее семья были полными. Она даже втайне ревновала, зная, что им восторгалось столько незнакомых людей, среди которых были, конечно, и женщины гораздо моложе нее. «Ведь вы не покинете нас? – писала она ему 13 марта 1879 года. – Вы будете скучать в Париже, когда вокруг вас не будет этого лихорадочного восхищения… У вас никогда не достанет сил оторваться от всей этой молодежи, которая пляшет и скачет вокруг вас». Однако никакая сила на свете не могла удержать Тургенева в России. Когда он 21 марта 1879 года уехал во Францию, в своем сердце он увозил память о том, что достиг – чудом – уважения своих соотечественников, и открыл в себе поздно новую и нежную страсть к женщине – Марии Савиной.

В Париже французские друзья встретили счастливого и помолодевшего от успеха Тургенева. Однако, чувствуя, что в полной мере помирился с Россией, он все больше и больше беспокоился за насилия, которые потрясали ее. Узнав о том, что 2 апреля 1879 года революционер-народник Соловьев пытался убить царя, он боялся, как бы власть не использовала этот единичный факт для того, чтобы отказаться от всяких реформ. «Последнее безобразное известие меня сильно смутило, – писал он Полонскому, – предвижу, как будут иные люди эксплуатировать это безумное покушение во вред той партии, которая, именно вследствие своих либеральных убеждений, больше всего дорожит жизнью государя, так как только от него и ждет спасительных реформ: всякая реформа у нас в России, не сходящая свыше, немыслима. <<…>> Одна надежда на спокойный дух и благоразумие самого государя. Очень я этим взволновал и огорчен… вот две ночи, как не сплю: все думаю, думаю – и ни до чего додуматься не могу». (Письмо от 5 (17) апреля 1879 года.)

Тем временем слава его росла даже за границей. Оксфордский университет наградил его дипломом доктора гражданского права, и он отправился в Англию на церемонию вручения. «Нас было девять новых докторов в красных хитонах и четвероугольных шапках, – писал он Анненкову, – народу было пропасть – особенно дам – в круглой зале с куполом, где эти „commemorations“[42] <<…>> Не могу довольно нахвалиться ласковым приемом гг. англичан». (Письмо от 12 (24) июня 1879 года.) Позднее, посылая свою фотографию Маслову, он напишет: «Ох, как плохо идет ученая шапка к моей великорусской роже!» (Письмо от 5 (17) октября 1879 года.)

Во Франции он был удостоен знака отличия за заслуги в народном просвещении, что показалось ему забавным. «Кажется, это дает право носить фиолетовый бант; фиолетовый, а не красный, – писал Тургенев Каролине Команвиль, племяннице Флобера. – Я прицеплю его на ярко-красную мантию доктора Оксфордского университета. Эти два цвета прекрасно подойдут друг другу». (Письмо от 14 (26) апреля 1879 года.)

«Я совсем заржавел, – делился он с Анненковым, – перо не слушается – и мозги очень скоро устают». (Письмо от 27 августа (8) сентября 1879 года.) И о том же Вольфу: «Я отказался от литературной деятельности – и даже отвык от пера». (Письмо от 27 октября (8) ноября 1879 года.) И, наконец, своему другу Пичу: «Хотят получить от меня что-нибудь новое – а у меня нет ни нового, ни старого. Слава богу, я больше не пишу». (Письмо от 31 октября (12) ноября 1879 года.) Взамен он много читает. Его литературные суждения оставались по-прежнему строгими. Он боялся, как бы Толстой не оказался слишком простым и слишком правдивым для того, чтобы понравиться французским читателям. Последний роман Доде «Короли в изгнании» показался ему приличным, но более слабым, чем предыдущие. Что касается «Нана» Золя, то, несмотря на дружеские чувства к писателю, он нашел книгу несносной. «Кажется, я никогда не читал ничего столь непроходимо „Нана“ (это – между нами), – писал он Флоберу. – Какая убийственная пошлость, какое нестерпимое обилие мелочей; нескольких крепких словечек, равно как и немногих крупиц поэзии, явно недостаточно для того, чтобы заглушить отвратительный вкус этого варева». (Письмо от 25 октября (6) ноября 1879 года.) Он равно был в курсе всего, что публиковалось в России, включая подрывные брошюры. Принципиально враждебный к террористам, он тем не менее не переставал участвовать в облегчении судьбы тех из них, кто был арестован. Эта двойная позиция, состоявшая в «заигрывании» с экстремистами и открытом возмущении их злодеяниями, – беспокоила русские власти.

В октябре 1879 года он написал письмо-предисловие к французскому переводу рассказа «В одиночном заключении. Впечатления нигилиста» – революционера Павловского, бежавшего некоторое время назад из России. Представляя работу, он отмежевывался от автора, однако оценивал его трогательный жизненный опыт с гуманной точки зрения. «Нисколько не одобряя этих убеждений, я полагаю, что простодушный и искренний рассказ о том, что он перенес, мог бы не только возбудить интерес к его личности, но и служить доказательством того, насколько не может быть оправдано предварительное одиночное заключение в глазах разумного законодательства».

Это предисловие появилось в парижской газете «Тан» 12 ноября 1879 года. Едва появившись в России, оно вызвало волну протестов. Консерваторы увидели в нем одобрение преступных происков нигилистов, а либералы обвинили Тургенева в том, что бесчестил себя ради того, чтобы завоевать благосклонность революционной молодежи. Удивленный силой реакции, он попытался оправдаться в письмах к друзьям и редакторам русских газет. Однако никто не понял, что он проявил толерантность, прощая по-человечески действия, которые как гражданин осуждал. Несколько недель спустя он повторил этот двойственный демарш, рекомендовав Золя для газеты «Вольтер» роман революционера Ашкинази «Жертвы царя». Этот роман, неблагожелательный по отношению к самодержавному строю, равно не соответствовал умеренным убеждениям Тургенева; он пояснил автору, что поддержал его из духовного великодушия: «Я не сочувствую направлению Вашего произведения, – писал ему Тургенев, – но так как я старый либерал не на одних только словах – то уважаю свободу убеждений, даже противных моим, – и не только не почитаю себя вправе стеснять их выражение – но не вижу причины уклоняться или способствовать к тому, чтобы они высказались – особенно когда дело идет о литературном произведении. <<…>> Я не принадлежу к той школе, которая полагает, что надо стараться утаить шило в мешке; напротив, пусть оно выйдет наружу. И вот почему я, постепеновец, не обинуясь, готов помочь появлению произведения, написанного революционером». (Письмо от 12 (24) января 1880 года.) Граф Орлов, посол России во Франции, дал Тургеневу знать, что на его интерес к умалишенным очень плохо смотрели в высших кругах. Это было некстати, так как Тургенев собирался на довольно долгое время вернуться в Россию. «Но отнюдь не для того, чтобы там работать, – писал он Флоберу, – а просто, чтобы <<…>> подышать родным воздухом». (Письмо от 18 (30) августа 1879 года.) Тем не менее он решился уехать только в конце января 1880 года.

Перед отъездом он собрал своих друзей – Гонкура, Золя и Доде – на прощальный ужин в кафе Риш. «На этот раз он уезжает на родину, озабоченный неприятным чувством неопределенности и неуверенности», – пометит в своем дневнике Эдмон де Гонкур. (Гонкур. Дневники. 1 февраля 1880 года.) В разгар ужина Тургенев рассказал, что однажды ночью он испытал сердечное недомогание и что в полусне отчетливо видел на стене коричневое пятно, которое было знаком смерти. Конец праздника был мрачным, каждый говорил о своих болезнях и предчувствиях.

Больной, в сумрачном настроении, он отправился в Москву. Город лихорадочно готовился к предстоящим по случаю открытия памятника Пушкину торжествам. Как всегда, интеллектуалы были разделены на два лагеря. Западники чествовали в Пушкине великого европейца. Славянофилы утверждали, что его вдохновение имело русское происхождение. Конечно, Тургенева, продолжателя пушкинских традиций, попросили взять слово во время церемонии. Программа предполагала участие самых известных писателей эпохи: Тургенева, Толстого, Достоевского, Гончарова, Писемского, Фета, Аксакова, Майкова, Григоровича, Полонского, Островского, Ковалевского… По единодушному мнению, Тургенев был главой течения западников, а Достоевский – славянофилов. В который раз они становились лицом к лицу как два непримиримых врага. А что собирался делать Толстой? Он до сих пор не дал своего согласия. В сознании читателей Толстой, Достоевский, Тургенев были своего рода святой троицей, которая сияла над русской литературой. Они должны все трое присутствовать в Москве, чтобы чествовать своего гениального предшественника. Тургенев поехал в Ясную Поляну, чтобы побудить Толстого совершить путешествие.

Толстой встретил его радушно и тотчас увлек на охоту. Он даже поставил своего гостя на лучшую полянку, через которую должны были тянуть вальдшнепы. Однако тяги не было. Расстроенный Тургенев смотрел в монокль на пустое небо. Софья Толстая, которая осталась вместе с ним, осторожно спросила, почему он больше не пишет. «Нас никто не слышит? – сказал, грустно улыбнувшись, Тургенев. – Так я вам скажу. Я теперь уже не могу писать. Раньше всякий раз, как я задумывал писать, меня трясла лихорадка любви. Теперь это прошло. Я стар и не могу больше ни любить, ни писать». В это мгновенье раздался сухой выстрел, и Толстой, спрятавшийся в кустах, приказал собаке принести подстреленную дичь. «Началось, – сказал Тургенев. – Лев Николаевич уже с удачей. Вот кому счастье. Ему всегда в жизни везло». (Сергей Толстой. «Очерки былого».) В самом деле, именно в той стороне, где стоял Толстой, летали все вальдшнепы. Тургенев смог подстрелить только одного. Да и тот повис на ветке. Его найдут только на следующий день.

в память Пушкина. Однако Толстой наотрез отказался. У него, сказал он, страх перед официальными выступлениями. За этим неубедительным объяснением Тургенев угадал боязнь хозяина дома предстать в Москве в своего рода состязании с ним и Достоевским. Прямолинейный в проявлении гордости, автор «Войны и мира» не хотел подвергать себя риску получить меньше аплодисментов, меньше чествований, чем кто-либо из его собратьев. Исчерпав все доводы, Тургенев уложил чемоданы и уехал ни с чем.

писать. «Удар обрушился на меня самым жестоким образом, – напишет он Золя. – Мне нечего говорить вам о своем горе: Флобер был одним из тех людей, кого я любил больше всего на свете. Ушел не только великий талант, но и необыкновенный человек, объединявший вокруг себя нас всех». (11 (23) мая 1880 года.) И Каролине Команвиль: «Смерть вашего дядюшки была одной из самых больших печалей, какие я испытал в жизни, и я не могу свыкнуться с мыслью, что больше не увижу его. <<…>> Это такая скорбь, в которой не хочешь утешиться». (Письмо от 15 (27) мая 1880 года.)

Однако он закончил речь и, сняв траур, вернулся к светлым воспоминаниям о Марии Савиной. Ко дню рождения он подарил молодой женщине маленький золотой браслет с выгравированными на внутренней стороне их именами. Он думал о ней в спасском уединении, как о своей последней сентиментальной удаче. Двадцать пять лет и шестьдесят два года. Их разделял век. Он мог мечтать о ней лишь как о порыве свежего ветра. Если в реальной жизни он принадлежал Полине Виардо, то в мечтах – Марии Савиной. Он просил у нее одного – позволения жить этой иллюзией как можно дольше. Эта роль поэтического нищенки мучила и в то же время нравилась ему. «Я почувствовал, как я искренне полюбил Вас, – писал он ей, – что Вы стали в моей жизни чем-то таким, с которым я уже никогда не расстанусь». (Письмо от 24 апреля (6) мая 1880 года.) Он пригласил ее в Спасское. Однако она отклонила приглашение. Она должна была ехать в Одессу на гастроли. Ее маршрут пролегал через Мценск и Орел. 16 мая 1880 года Тургенев с юношеским нетерпением отправился на маленький мценский вокзал, чтобы встретить поезд, в котором ехала молодая женщина. Несколько минут остановки в ночи. Тургенев спешно поднялся в вагон. Его встретила улыбающаяся Савина. Он остался рядом с ней в купе до Орла, смотрел на нее, вдыхал аромат ее духов, целовал руки. В Орле предстояло расстаться. В последнюю минуту, на перроне, он пожалел, что не поцеловал ее. Не посмел. В его возрасте смешно, конечно… Она помахала платком из окна. Тургенев сник. Как насмешку судьбы, он осознал эту несбыточную любовь.

Вернувшись в Спасское, он на следующее утро написал ей: «Милая Мария Гавриловна, полтора часа тому назад я вернулся сюда – и вот пишу Вам. Ночь я провел в Орле – и хорошую, потому что постоянно был занят Вами – и нехорошую, потому что глаз сомкнуть не мог. <<…>> Если б Вы были здесь, мы бы теперь сидели с Вами на террасе – любовались бы видом – я бы говорил о разных посторонних предметах – а сам бы мысленно в порыве благодарности постоянно целовал Ваши ножки. <<…>> Когда вчера вечером я вернулся из вокзала – а Вы были у раскрытого окна – я стоял пред вами молча – и произнес слово „отчаянная“… Вы его применили к себе – а у меня в голове было совсем другое… Меня подмывала уж точно мысль… схватить Вас и унести в вокзал. <<…>> Но благоразумие – к сожалению – восторжествовало – а тут и звонок раздался и – „ciao!“ – как говорят итальянцы. Но представьте себе, что было бы в журналах!! Отсюда вижу корреспонденцию, озаглавленную „Скандал в Орловском вокзале“: „Вчера здесь произошло необыкновенное происшествие: писатель Т. (а еще старик!), провожавший известную артистку С., ехавшую исполнять блестящий ангажемент в Одессе, внезапно, в самый момент отъезда, как бы обуян неким бесом, выхватил г-жу С-ну через окно из вагона, несмотря на отчаянное сопротивление артистки“ и т. д. Каков гром и треск по всей России! А между тем – это висело на волоске… как почти все в жизни». (Письмо от 17 (29) мая 1880 года.)

«звучала одна и та же нота». «Вдруг, – писал он ей, – замечаю, что мои губы шепчут: какую ночь мы бы провели… А что было бы потом? А Господь ведает!» <<…>> «Вы только напрасно укоряете себя, называя меня „своим грехом“! Увы! Я им никогда не буду. А если мы увидимся через два, три года – то я уже буду совсем старый человек, Вы, вероятно, вступите в окончательную колею Вашей жизни – и от прежнего не останется ничего. <<…>> вся Ваша жизнь впереди – моя позади – и этот час, проведенный в вагоне, когда я чувствовал себя чуть не двадцатилетним юношей, был последней вспышкой лампады. Мне даже трудно объяснить самому себе, какое чувство Вы мне внушили. Влюблен ли я в Вас – не знаю; прежде это у меня бывало иначе. Это непреодолимое стремление к слиянию, к обладанию – и к отданию самого себя, где даже чувственность пропадает в каком-то тонком огне… Я, вероятно, вздор говорю – но я был бы несказанно счастлив, если бы… если бы… А теперь, когда я знаю, что этому не бывать, я не то что несчастлив, я даже особенной меланхолии не чувствую, но мне глубоко жаль, что эта прелестная ночь так и потеряна навсегда, не коснувшись меня своим крылом… Жаль для меня – и осмелюсь прибавить – и для Вас, потому что уверен, что и Вы не забыли того счастья, которое дали бы мне.

Я бы всего этого не писал Вам, если бы не чувствовал, что это письмо прощальное. И не то чтобы наша переписка прекратилась – о, нет! я надеюсь, мы часто будем давать весть друг другу – но дверь, раскрывшаяся было наполовину, эта дверь, за которой мерещилось что-то таинственно чудесное, захлопнулась навсегда… Вот уж точно, что le verrou est tire'e[43]– я уже не буду таким – да и Вы тоже». В постскриптуме Тургенев добавлял: «Пожалуйста, не смущайтесь за будущее. Такого письма Вы уже больше не получите». (Письмо от 19 (31) мая 1880 года.)

другом; Всеволожский – возможным супругом, богатым, красивым и уважаемым молодым человеком. Пожилой писатель инстинктивно вел себя в жизни, как некоторые герои его романов – порывисто, нерешительно и печально. В глубине его души любовь была равнозначна поражению. Поражению, которого он не мог избежать.

И тотчас попал в разгар литературных волнений. Антагонизм между западниками и славянофилами настолько обострился, что споры возникали дома. Славянофилы делали ставку на Достоевского, певца традиционных добродетелей нации, в то время как западники, сгруппировавшиеся за Тургеневым, готовили триумф своему главе, набирали добровольцев для клаки, распространяли нужные приглашения.

Утром 6 июня 1880 года представители русских писателей возложили венки к подножию памятника Пушкину. Тургенев был очень взволнован, принимая участие в этом символическом акте. Он знал Пушкина живым, он видел его мертвым в гробу, он носил на груди в медальоне прядь волос, принадлежавших поэту; он смотрел на себя как на его преемника. Некоторое время спустя во время собрания в Московском университете ректор объявил, что он назван почетным членом этого учебного заведения. Собравшиеся в зале студенты встретили овацией общего старого романиста, который склонил под аплодисменты голову. Потом был обязательный банкет в Дворянском собрании. Все тосты звучали в честь Пушкина, однако сердца были разделены. Каждый имел свое представление о значении Пушкина для Родины. Был ли он исключительно русским человеком или же европейцем? Непримиримый славянофил Катков, который нападал в своем журнале на Тургенева, предложил примирение, подняв бокал. Но Тургенев отказался ответить на тост этого приспешника правительственной реакции. Вечером он прочитал с высоты подмостков стихотворение Пушкина. Собравшиеся овацией встретили читавшего неуверенным голосом седовласого писателя, красивое, усталое лицо которого было изборождено морщинами. Достоевскому, следовавшему за ним, также очень аплодировали. «Но, – напишет он жене, – плохо читавшему Тургеневу аплодировали больше».

7 июня в том же Дворянском собрании состоялось торжественное заседание «Общества любителей российской словесности». Тургенев взял слово перед аудиторией, которая в большинстве своем была благосклонна к нему. Устремив взгляды на этого гиганта, элегантного, высокого, приглашенные ожидали, что, чествуя Пушкина, он вызовет патриотический восторг. Однако его речь была очень спокойной. Высоко оценив огромный талант Пушкина, он не посмел приписать ему роль писателя, олицетворяющего гения нации. «Можем ли мы по праву называть Пушкина национальным поэтом в смысле всемирном, как называем Шекспира, Гете, Гомера? <<…>> – говорил он. – Как бы то ни было, заслуги Пушкина перед Россией велики и достойны народной признательности. Он дал окончательную обработку нашему языку. Он первый воодрузил знамя поэзии в русскую землю».

Его умеренные слова разочаровали немного публику, однако это не помешало ему быть встреченным горячими аплодисментами. Этот незаслуженный успех больно уколол Достоевского. Пушкинские торжества все больше и больше превращались в дуэль двух идей, двух людей. С одной стороны, европейца – образованного, приобщенного к культуре, либерала и скептика; с другой – безраздельно русского, страстного патриота, мечтателя.

– тщедушный, бледный, взлохмаченный, нервно размахивал руками, говорил срывающимся голосом. И с первых его слов зал был покорен. Взволнованно, убежденно он утверждал, что Пушкин был воплощением национального «гения» и был способен воплотить в себе гений чужого народа. Да, Пушкин выражал Россию в ее всемирном предназначении. И эта Россия, которую он так прекрасно воспел, должна стать духовным лидером морального прогресса. Именно с нее начинается возрождение Европы, ибо она единственная обладала еще первородной христианской верой. Мало-помалу речь становилась проповедью, литературным пророческим учением. По мере того как автор продвигался в мессианской проповеди, наэлектризованная толпа усиливала овации. Когда он, обессиленный, почти потерявший голос, замолчал, она дошла до исступления. Слушатели хлопали, кричали, рыдали. Враги обнимались, клялись забыть былую злопамятность. Девушки поднимались на помост, целовали руки победителя. Группа поклонниц подняла над его головой лавровый венок. Тургенев тоже имел право на традиционный лавровый венок, но он уже знал, что проиграл партию. Зачем он ввязался в это дело? Глубоко любя свою страну, он не принимал патриотических преувеличений. Он слишком хорошо знал Европу для того, чтобы заблуждаться относительно достоинств России. Вне сомнения, его умеренность в искусстве и политике была не по вкусу толпе. Его соотечественники – любители всякого рода преувеличений – не узнавали себя в нем. Более лукавый Толстой был прав, отклонив приглашение, чтобы не присутствовать при короновании Достоевского. «По Вашему желанию посылаю Вам мою речь, – писал Тургенев Савиной, – не знаю, насколько она вас заинтересует (на публику она большого впечатления не произвела)». (Письмо от 11 (23) июня 1880 года.)

В конце июня 1880 года уставший, разочарованный Тургенев отправился во Францию. На сколько времени еще у него достанет сил курсировать между двумя странами, которые делили пополам его сердце?

Примечания

42. чествования (фр.).

(фр.).